Заре навстречу
Шрифт:
— А я неграмотный, — радостно объявил Горбачев.
На следующий день Сапожков дал ему букварь.
— Да что я вам, приготовишка? — возмутился Горбачев и бросил букварь в парашу.
Заключенный Бамбуров засунул в станок стамеску и сломал шестерню.
— Зачем вы это сделали? — спросил Сапожков.
— А вы зачем у меня крупорушку конфисковали, позвольте узнать, осведомился Бамбуров и, приблизив к Сапожкову свое тугое сизое лицо, сказал злобно: — Думаете, когда-нибудь прощу? До последнего дыхания помнить буду.
Во время прогулки в тюремном дворе племянник Кобрина остановился
— Хочешь, гимнастом научу быть? Вот, гляди. — Кобрин сея на землю и, быстро заложив обе ноги себе за шею, встал на руки и прошелся на них, как на ногах.
— Здорово, — восхитился Тима.
— Желаешь сам попробовать?
Но как Тима ни старался, у него ничего не получалось.
Тогда Кобрин снизошел к нему и сам заложил обе Тимины ноги ему за шею и приказал:
— Ну, теперь ходи на руках, как я.
Но Тима не только не мог поднять на руках свое туловище, но даже вздохнуть как следует. Лицо его налилось кровью, глаза изнутри страшно давило, а ноги невыносимо болели, словно вывихнутые. Тима просил с отчаянием:
— Отпустите мои ноги, пожалуйста, я больше не могу.
— Давай, давай сам. Что я тебе, нянька? — весело проговорил Кобрин и побежал вслед за возвращающимися в здание тюрьмы заключенными.
Опрокинувшись грудью и лицом на землю, Тима силился освободить ноги, но боль судорогой свела все тело и шею, и затылок жгло словно раскаленным железом.
Тима не мог даже крикнуть дежурному красногвардейцу, чтобы тот спас его.
Потом, когда обеспамятевшего Тиму нашли во дворе и отец приводил его в чувство, массируя сведенное судорогой тело, Зеленцов допросил Кобрина, почему он истязал мальчика. Кобрин обиженно заявил:
— Вы такое слово бросьте! Это он сам, а я здесь ни при чем.
— А все-таки Тимофея без присмотра оставлять нельзя, — пожурил Зеленцов папу, — а то и придушить могут.
— Совершенно верно, мальчику здесь не место, — вздохнул папа., Нет, почему же? — заступился за Тиму Зеленцов. — Пускай видит, какие они, враги: хуже зверей в клетках. Ведь ему в жизни и не такое придется увидеть, правильная злость сердцу не повредит.
— Возможно, — с колебанием согласился папа. — Но это удел только нашего поколения — вынести на себе всю мерзость человечества.
— Верно, — живо подтвердил Зеленцов. — Для такого дела себя не жалко. Только хватит ли нам жизни для всего этого? Вот вопрос.
— Нужно постараться, чтоб хватило.
Потом папа и Зеленцов долго говорили о буржуазии, о мировом капитализме, о страшном инстинкте частной собственности, который делает из человека зверя, а Тима, лежа на койке с согревающим компрессом на шее, вдруг вспомнил о том, что сам он тоже недавно стал вроде буржуя и наслаждался капиталом, который добыл, как и все буржуи, нечестным путем.
Все ребята не только из Банного переулка, но и с соседних улиц играли на очищенных от снега досках тротуара в чеканчик на царские медные и серебряные деньги. Тима тоже играл, но больше проигрывал, чем выигрывал.
Помня слова Яна Витола о том, что настойчивостью, упорством, упражнениями и сноровкой даже слабый борец может победить сильного, Тима долго играл в чеканчик сам с собой, изучая
Однажды ему довелось видеть, как играли в эту игру торговцы, на базаре. Чаще других выигрывал рябой, узкоплечий паренек. Внимательно приглядываясь, Тима заменил, что рябой, когда разыгрывал кон, бросал свой пятак не перед чертой, а, за черту, так что биток, ударяясь ребром, отскакивал от доски и падал у самой черты.
А когда рябой бил по стопке монет, он норовил ударить ее не плашмя сверху, а вниз с подрезом, тогда стопка переворачивалась при падении с решки на орла. Испробовав эти способы, Тима наловчился класть пятак почти всегда у самой черты и подрезать всю стопку с одного легкого удара наискосок.
В первую же игру он выиграя восемьдесят копеек, обобрав всех ребят из своего дома. Тогда Тима стал ходить играть но другим дворам и столь те успешно обыграл всех других ребят.
Медяки он носил в отцовской старой варежке, серебро держал в карманах. Несколько раз Тиме доводилось обыгрывать и взрослых, что давало, кроме прироста к капиталу, еще приятное сознание превосходства над пими.
Мало-помалу у Тимы скопилось больше двадцати пяти рублей. Капитал значительный: в то время на базаре брали и бумажные царские деньги, а за медь и серебро платили не только сполна, но даже давали втрое.
Отношение к своему капиталу у Тимы было двойственное, G одной стороны, ему нравились монеты, как вещи. Среди них было много старинных, с затейливым гербом и грубой насечкой по ребру. Перебирая их, он думал о том, что вот этот тоненький, словно рыбья чешуйка, старинный гривенник, наверно, сто лет лвжал в глиняном горшке иод землей, куда его зарыли разбойники, пряча свой тайный клад. Самые красивые монеты Тима вычистил золой, и они блестели, как медали. Он держал их отдельно в коробке от гильз «Катык» уложенными в вату.
Но монеты эти волновали его воображение не только как красивые, примечательные своим древним прошлым вещи: это были деньги. Деньги, которые принимали на базаре, на толкучке и на которые можно было что-нибудь купить.
Родители никогда не давали Тиме денег: мама из боязни, чтобы Тима не купил в лавке опасных для здоровья, обсиженных мухами конфет или крашенных чуть не масляной краской солодовых пряников, отец — принципиально. Он говорил сурово:
— Пока деньги для тебя не будут овеществленным выражением лично твоего общественно-полезного труда, ты не имеешь на них никакого права. — И пояснял брезгливо: — Приобретение же денег всяким иным путем, помама личного труда, безнравственно и чревато всякими дурными. последствиями.
Обращаясь к мама, мечтательна добавлял:
— При социализме, я полагаю, деньги обретут абсолютную нравственную в материальную ценность, ибо будут служить только чистым обозначением условных единиц труда.
— А у нас сейчас что? Не социализм, что ли?! Сам же хвастал: Российская Социалистическая Федеративная Республика! Так чего же денег дать боишься? Если социализм, значит, они не вредные, — заявил Тима, гордясь своей хитроумной логикой.
Мама рассмеялась, довольная тем, как Тима сразил папу, но папа возмущённо пожал плечами.