Застывшее эхо (сборник)
Шрифт:
Советские военнопленные, следуя за мною, бросились на оружейный склад, но ураганный пулеметный огонь охранников прижал нас к земле. Оставшиеся в живых фашисты бросились отбивать склад. У восставших было всего несколько винтовок и пистолетов, и этого хватило, чтобы заставить фашистов ползать на четвереньках, но оказалось недостаточно, чтобы захватить оружейный склад. Захват склада не удался.
Почти у самых дверей склада я заметил начальника лагеря Френцеля, когда обершарфюрер пытался подняться с земли. Я в него выстрелил дважды, но не попал: видно, дало себя знать нервное напряжение».
В столь же нейтральных выражениях выдержано все повествование: нервное напряжение, не более того. Френцель,
«За офицерским домом мы прорезали себе дорогу в заграждениях. Мой расчет, что поле за офицерским домом заминировано только сигнальными минами, оправдался. Но вот недалеко от ограждений рухнули трое наших. Возможно, они погибли не от осколков, а от пуль, так как с разных сторон немцы вели по нам беспорядочную стрельбу.
Сам я вместе с несколькими вооруженными лагерниками немного задержался, чтобы прикрыть безоружных беглецов.
Кто-то ко мне обратился:
– Товарищ командир! Пора отходить.
Какой внутренней радостью откликнулись во мне эти слова "товарищ командир", которых я давно уже не слышал».
И ему благородные люди тоже не успели разъяснить, что привязанность к советским символам есть признак совка и быдла, – не дожил Александр Аронович до светлых дней истинной свободы. Но Френцель, возможно, и дожил, успел получить моральную компенсацию за свою ошибку: он, оказалось, не так уж и ошибался, полагая, что имеет дело с трусами и рабами.
«Мы стали уходить. Заграждения теперь остались по ту сторону минного поля. Пробежали метров сто, еще сто… Скорее бы проскочить вырубленную полосу леса, где ты как на ладони и являешься хорошей мишенью для пуль преследователей. Поскорее бы достичь леса, чтобы скрыться там.
Большей части беглецов удалось вырваться из лагеря. Но многие погибли в этой просеке между лагерем и лесом.
Постепенно уцелевшие стали собираться вместе. После кипящего котла, откуда мы только что выбрались, показалось, что укрывший нас лес дремлет. Из лагеря все еще доносилась стрельба. Никак нельзя задерживаться, надо бежать дальше, и в разные стороны, небольшими группами. Польские евреи пошли на запад, в сторону Хелма. Они и язык знали, и с местностью были знакомы, конечно, их тянуло туда. А мы, советские, – направились на восток. В тяжелом положении оказались евреи из Голландии, Франции, Германии – нигде на громадной территории, окружающей их, они не могли объясниться».
Дальше кому-то местные поляки помогали с риском для жизни, кого-то старались погубить, иногда тоже с риском для жизни, – Печерский и тут не склонен разводить идеологические турусы на колесах, требовать невозможных покаяний одних за других, он просто рассказывает, что знает. Восемь беглых евреев прятались в лесном блиндаже (вероятно, имеется в виду землянка). «По-видимому по следам на снегу сюда добралась группа вооруженных националистов-аковцев. Из шести человек, не успевших скрыться в блиндаже, пятеро были убиты, одному удалось бежать. Гранатой, брошенной бандитами, был убит еще один человек. Бандиты стали разбирать бревна, которыми был накрыт блиндаж.
У Розенфельда в кармане было три патрона. Он их наскоро связал и положил на бревна, а под ними пристроил горящую свечу. И, представьте себе, патроны выстрелили. Этого было достаточно, чтобы бандиты разбежались».
Печерский снова проявляет политическую незрелость – если бойцы собираются убить тебя или твоих друзей, так они сразу уже и бандиты! Надо же, как сталинская пропаганда умела промывать людям мозги! Не разглядеть в бесстрашных бойцах Армии крайовой борцов с тоталитаризмом! Вот я не в пример этому совку десятки лет сострадал аковцам за то, что они потерпели поражение и были гениально воспеты Анджеем Вайдой. Я и сейчас считаю, что у них была своя правда, только я перестал понимать, почему мне их правда должна быть дороже, чем моя?
Похоже, наконец и я начинаю дорастать до мудрости индивидуализма: не искать авторитетов выше себя, а с кем легче себя идентифицировать, на ту сторону и становиться. Легче же всего мне себя идентифицировать со своей русской мамой и со своим еврейским папой и далее по цепочке со всеми, кто на них похож, и чем дальше, тем меньше за них «болеть».
После своего фантастического прорыва Печерский побывал и партизаном, и штрафником, и тяжелораненым, и безработным космополитом, но на последних фотографиях выглядит добрым и достойным еврейским дедушкой. Совершенно непохожим на чистенького Рутгера Хауэра в отглаженной косоворотке с погончиками, получившего «Золотой глобус» за донельзя фальшивый образ Сашко Печерского в фильме «Побег из Собибора» (избави бог и нас от этаких друзей). Кстати, получить свою долю восторгов на премьере 1987 года родная советская власть Печерскому тоже не доверила. А он организовывать побег из СССР уже не стал. И вообще не протестовал. Что, это было страшнее, чем в Собиборе? Горбачев был страшнее Френцеля? Нет, просто Александр Аронович советскую власть считал какой ни есть, но все-таки своей, хотя ее казенный антисемитизм отталкивал от государства тех, кто готов был ему служить верой и правдой.
Это ей и простить труднее всего – ее не только антиеврейский, но антироссийский, антигосударственный, антиимперский характер. Сталину ставят в заслугу возрождение Российской империи, однако он, увы, оказался совершенно не на высоте имперских задач, а вместо этого принялся строить из многонациональной России национальное государство, чем тоже подготовил распад страны: ведь сколько ни сажай и не расстреливай «буржуазных националистов», национальные сближения могут происходить лишь в области неконтролируемых внутренних чувств, а всякую неприязнь любые угрозы лишь обостряют, ибо она страхом и порождается.
Действенным орудием ассимиляции является исключительно соблазн, да только предложить что-либо более ценное, чем национальная принадлежность, в материальном мире невозможно: после полураспада религий эмоциональная включенность в нацию служит главнейшим средством экзистенциальной защиты, защиты человека от ощущения собственной мизерности и эфемерности. В моей «Исповеди еврея» (в «Новом мире» она публиковалась под названием «Изгнание из Эдема») герой-отверженец стремится всячески высмеять и опорочить все национальные Единства, все национальные дома, в которых ему не нашлось места, но в конце концов признается, что счастлив бывал лишь на стадионе, где вместе со всеми орал: «Го-ол!» – каплею лился с массой.
Человеку не дано искренне презирать то, что неизмеримо сильнее и долговечнее его. Если бы мой герой свою презрительную формулу «Нацию создает общий запас воодушевляющего вранья» применил к себе (что непременно следует делать, обличая других), то при минимальнейшей интеллектуальной честности неизбежно обнаружил бы: он и сам еще не покончил с собой от ужаса перед мировым хаосом единственно потому, что тоже укрылся от него в какие-то воодушевляющие сказки. Именно за сохранность своих сказок люди готовы убивать, ибо именно от них, а не от жалкого имущества зависит наше счастье. Именно поэтому национальное чувство неподкупно – ничего равноценного включенности во что-то великое и бессмертное материальный мир предложить не может.