Зауряд-полк (Преображение России - 8)
Шрифт:
– Всякая, - ответил доктор и добавил: - Вы хорошо говорите о войне. Этот вопрос у вас продуман.
Ливенцев понял это так, что доктору тяжело говорить о своей болезни.
– Война, - сказал он, - сюжет неисчерпаемый: о ней можно болтать сколько угодно, но от этого она не перестанет идти, как идет. У нее есть свои законы инерции, и вот именно это-то и досадно. Мы с вами пока еще питаемся мирными старыми мотивами, но солдат там, на войне, на фронте, кто бы он ни был, в нижних или высших чинах, - он прежде всего должен убивать. И это меняет его психику в корне... Возьмем самый простой случай, - это я от одного инвалида слышал, он теперь на железной дороге служит, - однажды со мной на дрезине ехал, рассказывал: "Наш окоп и немецкий окоп - четыреста шагов расстояния. Начинаем мы немца дразнить: нацепили на штык хлеб и поднимем, а зачем это мы? У тебя, дескать, жрать нечего, а у нас хлеба сколько угодно, - хочешь, и тебе дадим? Иди! Немец, конечно, в хлеб лупит, сразу пуль пятнадцать
– Мирная жизнь?..
– Доктор, который слушал Ливенцева с открытыми глазами, снова закрыл их, и только ресницы заметно дрожали у него, когда он говорил.
– Мирная жизнь отличается от военной только тем, что убивают, правда, меньше и не по одной линии фронтовой, а в разных местах... И со многими это случалось - в мирной жизни убивать... гм... да. Бывает иногда... Со мною тоже однажды было...
– Неудачная операция?
– попробовал догадаться Ливенцев.
– Операция?.. Да. В военном смысле... Операция, - да, неудачная, конечно. Операция с чужим "я"... У всякого свое "я". И Гиппократ за две с лишком тысячи лет до нас говорил так: "Ты мне не толкуй, какая у тебя болезнь, это я и без тебя вижу. Ты мне скажи, кто ты таков, тогда я знать буду, как тебя лечить...". Кто ты таков - вот что знать надо. А мы не знаем. Живем иногда и по двадцать лет друг с другом, а все не знаем. А между тем характер человека - ведь он не меняется: каков в колыбельке, таков и в могилку. Это о характере сказано... Но вот такая вещь... Человека и знаешь ведь, а как случится затмение мозга, начинаешь его мерить на свой аршин. Так со мною было... Это я о жене говорю, о покойной. Я ее третью уж ночь все во сне вижу... И как гроб ей плотник Гаврила Собачкин сколачивал... У меня, конечно, в сердце стуки, и частые очень - тахикардия, а мне представляется, когда забудусь, что это Гаврила Собачкин молотком по гробу колотит... Вот такая вещь...
Моняков вдруг открыл глаза и посмотрел на Ливенцева пристально.
– Вы сидите? А мне показалось - ушли уж вы.
– Может, мне и в самом деле пойти, а вы бы уснули?
– поднялся было Ливенцев, но Моняков протянул к нему испуганную руку:
– Нет, нет! Что вы, что вы!.. Нет, вы посидите еще немного... Я вам о Софье Никифоровне хотел... Она у меня тоже была с медицинским образованием. Она - фельдшерица и акушерка, из фельдшерской школы... Вот мы и поженились. И ведь мы, нельзя сказать... Мы хорошо с нею жили. Было это самое... как оно называется?.. Понимание взаимное. И на почве общей работы в больнице земской. И так вообще. У нее смолоду волосы поседели, а лицо очень свежее и привлекательное. Брови черные, глаза серые... И талант был артистический. В любительских спектаклях, бывало, всегда она - первая скрипка. Но вот такая вещь... Земский ли врач, или председатель земской управы Кожин? Тот прежде всего помещик богатый, потом бывший гвардеец, с лоском. Артистические таланты поощрял... Ну, одним словом, он зачастил к нам с визитами. А у меня уж вот эта самая болезнь тогда определилась во всей красе. У Кожина же все в порядке и здоровье - как у быка. Это, конечно, тоже имело значение... Одним словом, сомнений больше не оставалось... Но скажи мне она просто: "Так и так...", я бы, может быть, сказал бы на это: "Дело твое". Но ведь я спрашивал сам: "Есть такое? Было?" Она на меня с криком: "Как ты смеешь меня подозревать?" И негодование в глазах... И я говорю: "Прости!" И вот теперь такая штука... Я уехал в район свой, как часто ездил. И со мной револьвер был, как я его всегда брал в дорогу... Возвращаюсь - у нас во дворе экипаж кожинский. Я - в комнаты, а там, конечно... ведь они меня не ждали. И вот такая вещь... Кожин в окно выскочил на двор, и сейчас же в
Тут Моняков открыл глаза, и они показались очень страшными Ливенцеву, однако он не знал, что с больным, не бред ли.
Моняков же продолжал, не закрывая уж глаз, - напротив, неподвижно на него глядя:
– ...А между тем я - врач, и я отнюдь не убивать должен, а вырывать из рук смерти... А я бежал за нею, чтобы убить!
– Аффект, - вставил Ливенцев, все-таки думая, что он бредит.
– А как же смел я, врач, допускать себя до состояния аффекта? Но вот так случилось... Она - в беседку, я - туда за нею. Добегаю... Она лежит на полу, на заплеванном полу, грязном, и окурки около нее... и на меня смотрит... а губы почему-то синие... А у нее яркие, красные были губы... И мне говорит: "Не трудись!" Вот и все! "Не трудись!.." Я над нею с револьвером, а она мне: "Не трудись!.." И я остолбенел сразу. И весь мой аффект упал. "Что такое?!" - кричу. "Ничего... Цианистый, говорит, калий..." Я револьвер бросил в кусты и сам упал с нею рядом... Так нас и нашли... ее мертвую, а меня - без чувств... А Кожин уехал домой, в имение... А потом... потом Гаврила Собачкин... гроб ей делал...
Моняков жалко замигал вдруг глазами, потом закрыл их и повернулся головой и левым плечом к стене.
Ливенцев поверил наконец, что он не бредил, а вспоминал, что, может быть, затем только и просил его зайти, чтобы об этом вспомнить не про себя, как вспоминал тысячу раз, а вслух.
– Может быть, вы бы выпили чаю, Иван Михайлыч?
– спросил Ливенцев, когда уже достаточно времени прошло в молчании.
– Нет, не хочу...
– Тогда... Тогда позвольте вам дать лекарство... какое именно? оглядел Ливенцев пузырьки с белыми и желтыми сигнатурками и цветные коробочки с лекарствами, стоявшие в беспорядке на тумбочке около кровати.
– Нет, не нужно...
Ливенцев посидел еще, рассматривая рисунок обоев и рисунок одеяла на больном, и когда показалось ему, что Моняков забылся и не услышит его ухода, тихо, стараясь ступать на цыпочки, вышел.
Александр, малый лет двадцати пяти, сытый и с ленивыми, как у всех денщиков, движениями, одернул подпоясанную ремешком красную рубаху, подошел к Ливенцеву и поглядел на него искательно, когда он выходил из квартиры на лестницу.
– Ваше благородие, может, в аптеку сходить мне?
– Лекарств у больного и так много... Сходить если, так уж за нашим зауряд-врачом Адрияновым.
– Они недавно были.
– Что же он сказал, Адриянов?
– Сказали, что может быть и так, и сяк...
– Что же это значит - "и так, и сяк"?
– Не могу знать. Так и сказали: "И так может быть, и сяк..."
– Гм... Это неутешительно... А как Фени здоровье?
– Фени?.. Феня... так что поправилась, ваше благородие.
– Это ее Иван Михайлыч спас. Ты это помни! Могло бы быть с нею гораздо хуже. Не "так", а вот именно "сяк"!
Стоявший у стены Александр смотрел в пол и колупал пальцем штукатурку.
VI
Они умерли в один день - старший врач дружины Иван Михайлович Моняков и дочь полковника Полетики, девица Ксения, и под неослабным наблюдением Гусликова в мастерских дружины старательно делали по меркам два гроба и обивали их глазетом; в музыкантской команде репетировали траурный марш, и собранные со всей дружины певчие под руководством не какого-либо любителя, а настоящего суб-регента одной из мариупольских церквей, ратника второй роты, Дударенко, устраивали спевки, чтобы выходило как следует и "Святый боже", и "Со святыми упокой", и все, что полагалось петь по чину погребения.
Сделавшийся сразу после смерти Монякова как-то необыкновенно важным, зауряд-врач Адриянов на вопрос Ливенцева, была ли вторая язва двенадцатиперстной непосредственной причиной смерти, ответил снисходительно:
– Я написал в рапорте на имя командира дружины, что врач Моняков умер от стеноза кишечника. Это мое мнение.
– Но ведь стеноз - значит сужение, спадение стенок...
– Ну да, конечно, сужение. Вот от этого именно он и умер.
– А дочь Полетики?
– Галопирующий туберкулез.
– А как вы думаете, не повредила ли Ивану Михайлычу вот эта история с отравившейся Феней?
– Каким образом?
– Может быть, он... очень волновался при этом, когда очень деятельно, как мне говорили, ее спасал? Может быть, это волнение излишнее ему повредило так?
– Совсем не медицинская постановка вопроса! Что может повредить умирающему человеку?
– опять важно спросил Адриянов.
– В конечном итоге решительно ничто!
За те две-три недели, как не видал его Ливенцев, он очень пополнел, у него появился двойной подбородок, набрякли веки, - он уже смотрел старшим врачом дружины, этот студент четвертого курса, живущий на квартире у генеральши, и пуговицы его шинели и медный крест на фуражке так нестерпимо для глаз блестели, что Ливенцев вспомнил Марью Тимофеевну и отказался приписать этот блеск заботам денщика Адриянова.