Зауряд-полк (Преображение России - 8)
Шрифт:
– Ха-ха-ха!
– звонко засмеялась вдруг сестра.
– Чего вы?
– обиделся как бы даже Гусликов.
– Мотузке!
– повторила, смеясь, сестра.
– Что? Слово смешное?.. Известно, солдатское слово... Одним словом, я этот мотузок во время следствия подменил другим мотузком, у другого солдата взял, а тому обещал купить новый, и вот, значит, уголовный мотузок спрятал в боковой карман, а сам думаю: "Тут мое счастье!" В боковом кармане рядом с бумажником. Пошел играть в тот же вечер - и что же вы думаете? Ни одной карты мне не дали, все били! Последние свои деньги я проиграл
– Веревка от повешенного, а не повесившегося, и, кроме того, не мотузок там какой-то!
– весело ударила его пальцами по груди сестра.
– Вот потому-то вы и проиграли, что моту-зок!
– и она опять залилась хохотом, повторяя: Ну, может же быть такое смешное слово: мо-ту-зок!
Ливенцев хотя и не понял, какое отношение имел этот случай с мотузком к его знакомству с очень юной сестрой, но спрашивать не стал, тем более что Гусликов начал прощаться, говоря:
– Ну вот, не упускайте своего счастья, и всего вам хорошего!
Когда отошел Гусликов и он остался вдвоем с новой знакомой, только тут он рассмотрел ее внимательно и сказал:
– Такой молоденькой сестры мне еще ни разу не приходилось видеть.
– И хорошенькой?
– вдруг бойко спросила она и посмотрела на него лукаво, выжидательно, самоуверенно, робко, смущенно, по-женски, по-детски, требовательно и грустно.
Вообще это был очень сложный взгляд темных и под узкими, правильно лежавшими темными бровями матово, но не тускло, блестевших глаз. Впрочем, сложным он мог показаться Ливенцеву и потому, что был продолжителен и несколько настроений переменилось в нем.
Также оказалась странно неустойчивой и каждая черточка ее небольшого лица: вот лицо девушки, вот через момент - подростка, вот - совсем детское лицо, а вот как будто женщина, многое уже испытавшая в жизни и со страдальческой складкой между бровями.
И удивленный этим и желая сказать ей об этом, Ливенцев спросил:
– Ваше имя-отчество?
– Отчество?
– будто поразилась она.
– Я просто Еля.
– Еля?.. Это как же будет по-большому? Елена?
– Только так меня и зовите - Еля. А иначе я не хочу и не люблю.
– Мне кажется, вы как будто слишком юны для сестры, а?
– Ну вот, юна! Ничуть не юна, а как раз... А если б была юна, меня бы не приняли... Хотя я, конечно, сказала, что мне больше лет, чем есть... чуть-чуть больше... Но ведь вы же об этом не расскажете?
– Зачем же мне об этом говорить? И кому именно?
– А то, ведь вы знаете, сестер теперь стало много-много, очень много... Пожалуй, столько же почти, как солдат... Ну пусть бы уж какие-нибудь старые девы шли в сестры, им простительно, - ну куда ж им больше, бедным, правда?.. Только в сестры!.. А то ведь все, все, решительно все идут в сестры: молодые, старые, средние, - все! Раз все мужчины теперь в армии, значит надо и всем женщинам тоже быть в армии!..
– Я ничего не думаю на этот счет, - поспешил сказать Ливенцев.
– Нет, это не обезьянство. Это просто погоня за мужчиной: куда все мужчины, туда и они! Вообще у женщин нет ни своей жизни, ни своего мнения, и будто бы жили когда-то какие-то а-ма-зонки... Че-пу-ха! Ни за что не поверю, чтоб они могли жить одни!
– Кажется, разговор об амазонках у древних историков был такой, что они будто бы только и делали, что воевали с мужчинами, - улыбнулся Ливенцев.
– Это другое дело! Это, конечно, похоже на правду... Воевать с мужчинами - это прямое женское назначение. Так, в общем, и получается равновесие.
– Неустойчивое?
– А зачем же нужно устойчивое? Устойчивое - это было бы очень скучно, и было бы неинтересно жить... Вы думаете, мне легко было попасть сюда в госпиталь? Я попала только потому, что просилась сама в заразное отделение. В заразное мало кто идет из сестер, даже если им приказывают, а я сама просилась.
– Вы и теперь в заразном?
– Не бойтесь, я уж теперь в общей палате. Только я у нижних чинов. А то офицеры любят, чтобы сестры около них все время сидели и глупости бы им разные говорили, а они чтобы им ручки нежные жали... Терпеть не могу!
– Ну кто бы, глядя на вас, подумал, что вы этого терпеть не можете? весело сказал Ливенцев. Но она глядела на него снизу вверх так умоляюще-грустно, что как-то неловко стало ему за свое восклицание, и он спросил:
– А ваша фамилия, Еля?
– Худолей... Немного странная, да? Но это просто украинская фамилия. Отец мой - военный врач. Он сейчас на фронте с полком. И полковник Ревашов тоже на фронте...
Ливенцев заметил, что, говоря это, она как-то уронила голову, стала сутулой и совсем маленькой и опустила углы губ. Совсем тихо, как-то почти шепотом добавила:
– Ну, мне надо идти на дежурство. До свиданья!
И пошла в свой госпиталь, который помещался недалеко от дома Думитраки.
Не понял Ливенцев, о каком полковнике Ревашове она сказала ему, совершенно не нужно для него, но отчетливо подумал о ней: "Еще одна жертва войны!"
Представил почему-то ее отца, полкового врача, таким, каким был Моняков в гробу (может быть, убит уже или умер от тифа, а письма об этом не от кого получить ей), - и ее, маленькую, с опущенными плечами и тихим голосом, с кровавым крестом на груди, стало жаль Ливенцеву, и жалость эта временами возникала в нем потом беспричинно весь этот день, между тем как день этот мало был пригоден для жалости.
Ратники с ближних постов у туннелей ходили в город пешком, полем, прямо на Корабельную, а с дальних постов приходилось ездить в товарных вагонах. В этот день с одного из дальних постов приехал сам начальник караула, унтер-офицер Тахтаров, и просил дать ему позволение выгнать из их землянки фельдшера Пароконного, который занялся в землянке выгонкой ханжи и продает ее ратникам и хуторянам поблизости.
– И вполне может он этим споить мне людей, и какие же из них тогда часовые, ваше благородие? Как пьяного человека ставить на пост? Да он с пьяных глаз еще и проходящего человека какого убить может, тогда не разделаться!