Зауряд-полк (Преображение России - 8)
Шрифт:
– Кончено!
– говорят они.
– Взбесились люди. Сошли с ума! Никакой временный госпиталь на Малой Офицерской улице в Севастополе им не поможет! Спасайся от них все, кто и как может, а их положение безнадежно!
– так отвлекал Ливенцев Елю от вредных мыслей о каком-то неведомом ему Ревашове, и они дошли быстро до двухэтажного дома старой стройки, о котором сказала Еля: "Вот и наш дом".
В низковатой небольшой и довольно затхлой, плохо обставленной комнате, которую Еля называла столовой, потому что была у них с другою сестрою, Квецинской, еще одна комната - спальня, Ливенцев пил чай с дешевыми карамельками вместо сахара и слушал, как Квецинская, женщина уже лет под тридцать, с каштановыми волосами, подстриженными
– Ведь наш госпиталь испытательный, вот к нам и посылают или таких, какие сами от службы хотят освободиться, или от которых желают освободиться.
– Кто же именно желает этого последнего?
– не сразу понял Ливенцев.
– Как же кто именно? Ясно, что начальство! Кто аб-со-лют-но ни к черту не годится, а на службе между тем числится и жалованье получает, на черта он нужен?
Ливенцев отмечал, наблюдая и слушая ее, что она - женщина решительных суждений, размашистых движений и яростной походки, но вспомнил Миткалева и сказал:
– Да, алкоголики, например...
– Неисправимые алкоголики, которые все готовы лакать даже спирт из-под зародышей в музее, - зачем их держать на службе? Явный вред от них! А то бывают даже эпилептики, но скрывают... Или у него, например, грыжа, и ходит он - как через заборы все время лазает, а тоже туда же: слу-жить хочу отечеству!
– Вы, надеюсь, это только об офицерах говорите?
– Ну уж, разумеется, не о нижних чинах, которые членовредительством занимаются и сулему пьют, чтобы их отпустили.
– Маня - в офицерской палате, - скромно вставила Еля.
Она вообще держалась очень скромно при своей старшей подруге, которая собиралась уходить на службу в госпиталь, хотя и не отдохнула еще как следует от продолжительной поездки, приехав только в этот день утром.
– Проездила двенадцать дней, - рассказывала она, - сколько ночей не спала! Вы представьте: получаю телеграмму от брата, поручика: "Ранен, лежу в Варшаве". Взяла отпуск, тут же помчалась в Варшаву. Примчалась, ищу везде, бегаю высуня язык по всем лазаретам... Кое-как нашла след наконец, но только один след, а не брата: "Третьего дня отправлен в Двинск". Я немедленно в Двинск... В Двинске на вокзале телеграмма до востребования: "Отправлен Новгород". Я в Новгород тут же, без отдыха. А там уж по залу первого класса ходит почтальон железнодорожный: "Госпоже Квецинской телеграмма!" - "Мне, говорю, мне! Давай! Что там такое?" Читаю: "Отправлен Петроград". Я тут же в Петроград. Там его и нашла наконец, - слава богу, дальше не успели еще отправить. И представьте!
– легко ранен в руку шрапнелью и контужен - вот так, правый бок... и только всего! А я-то что передумала за это время, потому что нигде не могла добиться, как ранен! Думала уж - без ног лежит, обрубок, а он легко! Даже досадно мне стало! Теперь посылают его в Крым, нашли неврастению... А я побыла у него всего один день - и назад... На двенадцатый день вернулась, хотя отпуск получила на три недели... Вот, вступаю в исполнение обязанностей.
– Почему же вы так спешили?
– Не могу иначе! Это мое призвание.
– Вот как! С каких же это пор?
– Как с каких? Я еще и в болгарско-турецкую войну сестрой была в Болгарии. Это два года назад... И теперь я вот уже почти семь месяцев...
И, говоря это, она все время металась по двум комнатам, находя нужные ей вещи, и ботинки ее на высоких, но крепких каблуках стучали, как солдатские сапоги. Держалась она грудью вперед, голос у нее был резкий, рука тоже неслабая и широкая в кисти.
– Военная косточка!
– сказал о ней Ливенцев, когда она ушла наконец.
– Вы угадали, - улыбнулась Еля.
– Ее отец в полковничьем чине, заведует какими-то военными складами, на Днепре где-то... Как она вам понравилась?
– Дама строгая, - неопределенно
– Она девица, а не дама.
– Гм... А замашки у нее на большую семью, так человек на пятнадцать.
– Хорошо-хорошо, вот я ей передам, что вы про нее думаете!
– погрозила Еля пальцем.
– Это меня пугает!.. А вы как? Быть сестрой - это и ваше призвание?
– Нет... О нет!.. Сейчас просто нечего больше делать, вот почему я...
– Вы могли бы учиться. Как же так нечего делать?
Еля вздохнула, но спросила устало:
– Учиться... а зачем?.. Разве не все равно, что учиться, что не учиться? И чему я такому могла бы научиться? Зубы рвать? Благодарю покорно! Мне один зуб тоже вытащили... вот!
– тут она подняла губу и, как самому близкому человеку, показала ему, какого именно зуба у нее не хватает.
– А зуб этот можно было отлично замазать этой самой штуковинкой, "пломбой"... И я бы не проклинала зубной врачихи.
– Как будто, кроме этой зубной, профессии никакой и нет?
– улыбнулся Ливенцев.
– Вы бы пошли по своему призванию.
– А какое же у меня призвание?
– удивленно глянула Еля.
– Решительно никакого нет у меня призвания. Я - без призвания. А кроме того... кроме того, у меня ведь совершенно растоптанная душа!
И опять появилась у нее та самая, вчерашняя понурость, и Ливенцев сказал шутливо:
– Ну вот, - кто это вам успел уже растоптать душу? Вы еще ребенок, у вас...
– Еще и души нет!
– закончила за него и в тон ему Еля.
– И вообще, есть ли у женщины душа - это находится у мужчин под большим сомнением.
– Вот как вы нас трактуете!
– улыбнулся Ливенцев.
– Однако скажите мне, кто выдумал вот этот самый сестризм?
– провела она пальцем по своему кресту.
– Насколько я знаю, в нашей армии до севастопольской кампании его не было...
– А-а! После севастопольской кампании пошли всякие реформы, и это у нас тоже, значит, была реформа?.. А милосердие тут при чем? Ни у кого из сестер, сколько я их видела, никакого милосердия ни к кому нет, а просто... у одних - служба: надо же где-нибудь жалованье получать, а у других - еще проще и еще хуже... Достаточно сказать, что все актрисы без ангажемента в сестры пошли... Я еще и так где-то читала, что вот, дескать, война - это, конечно, зло, но зато какой взрыв добра, - так и написал кто-то: "взрыв добра!" - она порождает вот этот самый сестризм! Что вот, подобно там каким-то лейкоцитам, как они к ране в теле сбегаются со всех сторон и начинают ее, рану эту, затягивать, так и белые сестры милосердия мчатся отовсюду залечивать раны войны... Че-пу-ха злостная! Эти белые сестры, подумаешь, дуры, что ли? И как будто от них действительно какая-нибудь польза! Все, что они делают, пустяки это все!.. А Вейнингер на этом самом сестризме споткнулся и брякнулся в грязь носом! Что он там написал о сестрах милосердия!.. Эх! Маль-чиш-ка!.. А Достоевский какую чушь писал о войне! "В иное время трешницы не выпросишь, а во время войны пожертвования так и льются рекой..."{417} Почему он так писал? Разве он не знал, что эти пожертвования - капля в море, а вой-на-а...
– Постойте-ка! Вы такая маленькая - и так расправляетесь с разными большими людьми!
– удивился Ливенцев.
– Это вы чьи-нибудь чужие слова повторяете?
– Почему чужие?
– посмотрела она на него, нахмурясь.
– Я, по-вашему, совсем не умею ни капельки думать? И ничего не умею видеть?.. Нет, я отлично вижу и знаю, как Мане Квецинской хочется найти себе мужа. Только прочного мужа, понимаете, настоящего, а не кого-нибудь... Ведь она не-кра-си-ва, бедняжка, и вот ей хочется взять чем-нибудь другим... Вдруг он ей скажет: "Ты меня выходила! Ты меня спасла! Ты меня воскресила к жизни... Без тебя я бы погиб!.." И вдруг он женится. И потом он будет ей всю жизнь покупать шляпки по сезону и ребят ее нянчить...