Зауряд-полк (Преображение России - 8)
Шрифт:
– Однако вы - язвочка!
– покачал головою Ливенцев.
– Я не люблю, когда притворяются.
– Будто вы сами никогда не притворяетесь?
– Всегда!.. Я не досказала, вы меня перебили... Я не люблю, когда притворяются и всякий расчет свой за какой-то там подвиг выдают! Охотник, когда в болоте охотится, он тоже во всякой грязи побывает. Так ведь это же принималось во внимание, на то у него высокие сапоги. Придет домой, снимет, а чистые ботинки наденет. Зато же он дичь принесет...
– Что и требовалось доказать!
– усмехнулся Ливенцев.
–
– Я тоже был учителем математики.
– Вот ка-ак!
– весьма разочарованно протянула Еля.
– Вижу, что мне не следовало сознаваться в этом, но-о... что делать: истина для меня дороже даже Платона... Знаете вы, конечно, кто был Платон?.. Не понимаю я только одного: как вы, с таким здравым взглядом на этот самый сестризм, все-таки сестра?
– Я очень добивалась быть именно сестрою... Почему? Я вам уже сказала почему: потому что полковник Ревашов теперь на фронте.
– Но ведь в том же полку и ваш отец врачом... Теперь я кое-что понимаю.
– Что вы понимаете?.. Не-ет!
– покачала головой Еля.
– Нет, вы не понимаете! Полковник Ревашов... может быть, он уже генерал теперь; я не всегда газеты читаю... это тот самый человек, который растоптал мою душу.
– А-а!..
Ливенцев посмотрел на нее пристально, но у нее были только грустные, а не возмущенные глаза; они округлели, стали больше, заметнее на ее лице, даже половину всего этого небольшого лица заняли теперь глаза, но глаза сосредоточенно-грустные.
Перевалившее за полдень солнце било теперь в верхнюю часть окна, под которым сидела Еля, и Ливенцев замечал, как мелко дергались ее полные, почти детские губы, но тоска глаз была сухая.
– Он, этот Ревашов, несомненно как-то обидел вас?
– с усилием спросил Ливенцев.
– Как-то? Почему "как-то"?.. Это всем известно, как именно! подбросила вдруг голову Еля.
– Допустим, что известно и мне...
– сказал Ливенцев, но почему-то сказал это с трудом.
Он сам себя ловил на том, что предпочел бы этого не знать; что если бы не было совсем какого-то полковника Ревашова у этой странной маленькой сестры, то ему было бы гораздо приятнее сидеть у нее за столом, делать вид, что нравятся мучнистые дешевые конфеты и жидкий чай, смотреть ей в капризно меняющие выражение глаза и слушать какие-то с чужих слов, а не ее собственные, конечно, рассуждения о сестризме.
– Допустим, что знаю и я, как растоптана ваша душа этим... боюсь ошибиться в чине и потому скажу - генералом. Но все-таки - он на фронте, вы здесь. Если вы даже задались целью найти его, чтобы сказать ему: "Ты негодяй и подлец!", то... как же все-таки могли бы вы это сделать?
– Я чтобы сказала ему: "Негодяй и подлец!"?.. Почему?
– очень удивилась Еля.
– А что еще хотите вы сказать ему?
– удивился теперь уже Ливенцев.
– Я? Я просто хотела бы поступить отсюда в санитарный поезд... в санитарный поезд, который эвакуирует раненых с фронта в тыловые лазареты. Может быть, тогда...
Она запнулась было, лицо ее вдруг
– Может быть, будет ранен полковник Ревашов... вот так, например, как брат Мани Квецинской, осколком шрапнели в левую руку... и пусть даже контузия правого бока... а я тогда...
– Ах вы, Ярославна, Ярославна!
– улыбнулся Ливенцев и покачал головой.
– И тогда вы омочите бебрян рукав в Каяле-реке и утрете своему князю глубокие раны на теле?
– Не глубокие, нет!.. Я совсем не хочу, чтобы они были глубокие! вдруг топнула ногой и закусила губу Еля.
– Так! Вы не хотите, чтобы глубокие... Но почему же вы... почему вы мне говорите все это? Вы не считаете меня, значит, ни... как бы это сказать?.. Вообще я ни в какое сравнение не могу идти с этим вашим генералом, в свое время растоптавшим вам душу?
– с какою-то даже ему самому незнакомой искренней горечью спросил Ливенцев.
И Еля поднялась со стула, поглядела на него вбок, совсем по-взрослому, и ответила:
– Что же, вы меня за дуру принимаете? Будто я могу думать, что у вас нет своей сестры милосердия?
Это было сказано таким тоном и так смотрела в это время Еля, что Ливенцев звонко расхохотался.
Потом он поднялся, сказал:
– Ну, Еля, вы устали от дежурства, - отдыхайте, а я уж пойду.
Она не останавливала его, но глядела на него исподлобья очень почему-то серьезно, почти обиженно, а когда он уходил, сказала:
– Вы все-таки заходите к нам как-нибудь. Если меня не будет, то Маня... Она - умная. Она не будет вам говорить того, чего не надо... Зайдете? Обещайте!
Ливенцев обещал.
VIII
10 марта звонили во все колокола и служили молебны в церквах: Перемышль сдался.
Правда, слухи о взятии этой крепости появлялись часто, но теперь уже официально сообщалось, что генерал Кусманек, комендант Перемышля, согласился на сдачу без всяких условий, и армия, осаждавшая Перемышль, освобождалась, таким образом, "для борьбы с коварным и сильным врагом на других участках борьбы".
Но главное, что поражало воображение при этом, это огромный гарнизон крепости, взятый в плен: сто двадцать тысяч человек, - целое войско!
– из них девять генералов и две с половиной тысячи офицеров.
Заколыхались всюду на улицах флаги, как в царские дни, как в недавний приезд царя, да это и был, конечно, царский праздник, - праздник того, кто был одним из зачинателей ужаснейшей бойни и хладнокровно, и планомерно, и всеми средствами проводил ее, выйдя уже из своего царскосельского покоя и появляясь то в Зачорохском крае, в Саракамыше, то в Севастополе, то в Гельсингфорсе, везде принимая однообразные парады бесчисленных "молодцов", "орлов" и "братцев", отправляемых на убой.
В телеграммах сообщалось, что теперь был он в ставке верховного главнокомандующего, где "радостная весть о победе застала верховного вождя русской земли, и в общей молитве благодарения богу сил и правды слились и царь и полководец его со своими сподвижниками".