Зауряд-полк (Преображение России - 8)
Шрифт:
И Пернатый торжественно подошел к Мазанке:
– Будем мириться, отец мой дорогой, и-и... запьем! А горе свое завьем веревочкой!
Потому ли, что Пернатый одно время тоже мечтал стать заведующим хозяйством, или почему еще, только Ливенцев увидел, что Мазанка поглядел на него насмешливо и прикачнул головой. Ливенцев перевел этот насмешливый взгляд так: "А что, не удалось и тебе, что не удалось мне! Так-то, брат!" Но Пернатый сказал еще:
– Наконец, кто же мешает вам просить отпуск на две недели?
– Просить я могу и чин генерала от инфантерии!
– отозвался на это Мазанка.
– Если захочу только, чтоб меня в сумасшедший дом посадили на испытание...
– А в самом деле, если
– спросил Гусликова Ливенцев.
– Вполне могли бы дать теперь, - только именно теперь, после Перемышля, - ответил Гусликов.
– Тогда за чем же дело стало? Значит, все можно отлично поправить... Миритесь-ка, Павел Константинович!
– Вы тоже так думаете?
– спросил Ливенцева Мазанка.
– Разумеется, думаю так, как говорю.
– Ну, хорошо. А рапорт мой об отпуске кто же поддержит?
– спросил Мазанка Кароли, но так, чтобы ответил на это Гусликов, и тот это понял и сказал:
– Я же и поддержу... на правах заместителя командира дружины.
– Кончено! Берем свои так называемые бокалы!
– провозгласил Кароли, и началось общее оживление.
Главное, оживились девицы Гусликовы, которые сидели примолкши, но еще больше их - дама из Ахалцыха. Она поняла теперь, почему был так груб с нею этот красивый подполковник, и она ему сразу простила, - это видел Ливенцев по ее зардевшим продолговатым глазам под сросшимися черными бровями. Она очень бойко схватила узкой и маленькой рукой свой стаканчик вина, и когда чокались, запивая мировую, ее муж с Мазанкой, она стукнулась стаканчиком о рюмку Мазанки тоже, притом так темпераментно, что несколько капель вина брызнуло на ее жакет.
– Нич-чево!
– сказала она, лихо вбросила все вино сразу в яркий мелкозубый рот и только после этого вытерла жакет надушенным маленьким платочком.
Подействовала ли, наконец, водка, или дамское красное вино, было ли это следствием удачно проведенного примирения между двумя штаб-офицерами, но все стали развязнее, крикливее, веселее.
Весенние тени резки. Но переплет темно-синих теней от веток огромного японского клена, под которым стояли гостеприимные скамейки, был мягок, ласков и как-то необходим, как и теплый солнечный день, и тишина, и весенний воздух, и запах начинающих лопаться почек на деревьях, и запах отовсюду вылезшей, уже некороткой травы и одуванчиков в ней, - необходим для того, чтобы еще сильнее зарделись глаза у этой узколицей дамы из Ахалцыха, с тонкими ноздрями слегка горбатого носа.
И когда зеленой змеей проскользнуло между деревьями и памятниками что-то живое, вдали, она цепко ухватила за руку Мазанку и спросила быстро, кивая в ту сторону головой:
– Это... там... что?
– Как будто бы хвост павлина, - ответил Мазанка.
– Пошел! Смотрел!
– решительно потянула она его, и он поглядел ей в горячие глаза и сказал:
– Что же, пойдемте, посмотрим.
Между толстых стволов деревьев и памятников, величавых и важных, они скрылись незаметно для Гусликова, увлеченного в это время беседой с Кароли, и даже для девиц Фомки и Яшки, осаждавших в это время Ливенцева. Востроглазая Анастасия Георгиевна могла бы заметить это, но как раз занимал ее очень Переведенов, которому она говорила:
– Ну, вы, знаете, такой урод, такой уродище, что я даже и не знаю, как это вы живете на свете!.. Да-а-авно бы я на вашем месте повесилась!
А Переведенов, рассолодевший блаженно, бормотал ей:
– Гм!.. Че-пу-ха! Вешаться чтоб... Черт те что! Лучше я вам песню спою:
Ут-тя-я-ток, гус-ся-ток.
Да деся-ток порося-ток...
Ой, горюшко-горе,
Да десяток... поросяток...
Теперь это выходило у него протяжно, по-бабьи, и очень жалобно, и необыкновенно горестный имел он при этом вид, так что Анастасия Георгиевна
И прошло минут десять, а может быть, и четверть часа, пока вспомнил, наконец, Гусликов о своей жене, но в это время Мазанка уже возвращался с ней из таинственной весенней дали Французского кладбища и, прищуривая глаза, говорил с подходу Ливенцеву:
– Не хотите ли вы посмотреть хвост павлина? За-ме-ча-тельный, очень! Советую!
– и кивал бровью на Анастасию Георгиевну.
А у дамы из Ахалцыха был нисколько не сконфуженный, - напротив, победный вид, какой мог быть только у генерала Селиванова, взявшего Перемышль.
Водки было не так много выпито, чтоб от нее опьянели привычные люди; они были только веселее и откровеннее, чем обычно, но какая ничтожная и совсем невеселая получалась эта радость под весенними ультрамариновыми легкими тенями от могучих деревьев на старом историческом кладбище!
Ливенцев воспринимал все, что видел и слышал кругом, как обиду. Даже боль какую-то остро-щемящую чувствовал он, бегло скользя по всем лицам кругом обеспокоенно-внимательными глазами. Выходило неопровержимо так, что вот на нескольких тысячеверстных фронтах погибают миллионы людей и какие-то нечеловеческие подвиги совершают миллионы других людей только для того, чтобы этот вот седоусый, темнокожий, турецкого облика капитан Урфалов имел повод достать где-то две бутылки водки и две бутылки вина, а потом в компании нескольких своих сослуживцев с их Фомками и Яшками и зауряд-женами распить эти бутылки на зеленой травке, на свежем воздухе, вдали от городского шума, на кладбище, где мелькают между деревьями хвосты павлинов и имеются вполне укромные места для усатых подполковников, желающих приятно провести хотя и короткое время с дамами из Ахалцыха... Правда, дамы эти совсем не умеют говорить, но это даже и лучше, - во всяком случае экзотичнее...
Гусликов только взглянул на свою жену и Мазанку через плечо и продолжал рассказывать Кароли, Урфалову и Пернатому, как он, когда ездил на велосипеде фирмы Герике как вояжер, между Батумом и Ардаганом встретил стражника Кадыр-агу, бывшего абрека.
– Замечательный, понимаете, стрелок: из пистолета стрелял на пятьсот шагов без промаха, а на всем скаку - на двести шагов. Застал, понимаете, жену свою в объятиях соседа, убил и его и ее, а потом, конечно, - ведь там кровная месть, - стал кровником, за ним начали охотиться родственники этого самого черта... ну, одним словом, соседа убитого... он еще четырех убил. Потом вообще из своей местности ушел, стал абреком. И неуловим был, как черт какой... Или вот еще там был Зелим-хан... Тот Зелим-хан, а этот - Кадыр-ага. Конечно, уж русские власти стали за ним охотиться. Он из русских никого не убивал, а когда пришлось ему круто, со всех сторон обложили, - сам сдался, только с таким условием: принять на службу в стражники. Ну, там русские власти, конечно, не дураки: лучше ты будь за нас, чем против нас. Приняли. А тут абреки затеяли на казначейство напасть. Он, конечно, это узнал, засаду устроил, и всех четырех - как ку-ро-паток! Так что с этого времени его и абреки боятся, и от русских ему почет. А уж женщин ненавидит этот Кадыр-ага - близко не подходи! Так и живет один.
– Настоящий человек на настоящем месте, - усмехнулся Ливенцев.
– Настоящий!
– подхватил Гусликов.
– И всей округи гроза. Только лаваш с чесноком ест, а сила какая. Как у тигра!
– Зато мы тут все ка-ки-е бесподобные зауряд-люди!
– разглядывал и Гусликова и других, медленно и с испугом в голосе проговорил Ливенцев.
– Значит, и вы тоже?
– кивнул ему, полусонно улыбаясь, Кароли.
– Ну, а как же! Разумеется!
– ответно улыбнулся ему Ливенцев. Разумеется, я тоже - зауряд-люд!