Зауряд-полк (Преображение России - 8)
Шрифт:
Моняков даже слегка улыбнулся при этом и потом шире открыл глаза.
Комната у него была оклеена веселенькими обоями цвета незабудок, и под стать им мебель тоже была обита голубым штофом. От сильной лампы-"молнии", спускавшейся с потолка, света было много, и под серым клетчатым байковым одеялом прощупывали глаза Ливенцева костлявое тело Монякова, которое "тярпело" боль, идущую из середины, из глубины его во все концы. Эту боль он представлял, как зубную, - единственную, с которой был знаком он сам, - но разница была в том, что о зубной заранее известно, что она пройдет - не сейчас, так позже, а эта? Ливенцев хотел спросить, бывают ли, замечены ли медициной случаи окончательного выздоровления от такой, как у него, болезни, или в таком состоянии она считается
– Может быть, и вообще лучше, когда доносят как можно меньше?
– В большинстве случаев лучше, - уверенно сказал Моняков.
– Хотя это и называется укрывательством.
– А иногда приходится просто врать, когда ложь во спасение... Нам, врачам, сплошь и рядом приходится.
– Конечно, не доносят всего и с фронта, и мы в сущности очень мало знаем из того, что там делается на самом деле.
– Ложь во спасение! А что мы могли бы сделать здесь, если бы знали всю правду? Головой об стены стукаться? Не нами начато, и не нами ведется...
– Но мы можем кончить!
– вдруг сказал Ливенцев.
– Как же именно кончить?
– Забастовать!
– Это вам не университет!
– улыбнулся Моняков и закрыл глаза.
– Однако университет призван на войну, - ведь мы-то с вами университет, и таких, как мы, много в армии, и такие, как мы, вполне могут кончить войну!
– горячо вдруг сказал Ливенцев.
Но Моняков спросил, не открывая глаз:
– Это вы мне тоже ложь во спасение? Нет, мне уж не нужно... потому что мне все равно.
Ливенцев постарался сделать вид, что не заметил тона, каким это сказано, и продолжал:
– Вам кажется, что война кончится только тогда, когда Вильгельма положат на обе лопатки, а это будет еще не скоро, потому что он весьма силен. Потому что в Германии стали в тринадцатом году было выработано девятнадцать миллионов тонн, в то время как в Англии - шесть, во Франции четыре, а у нас - всего-навсего два с половиной миллиона... И как его, Вильгельма, засыплешь сталью, когда у него ее больше, чем у всех союзников? Значит, победить его хотят не количеством стали, а количеством людей. А людей у союзников гораздо больше. И люди Германии, прошедшие университеты, должны будут первые сказать: "Мы воевать не хотим!"
– Да разве эта война в человеческих масштабах затеяна?
– устало сказал Моняков.
– Устроена катастрофа в размерах всемирного потопа. Предприятие грандиозное, что и говорить! И как так можно ее остановить, когда есть хозяева предприятия?.. Я когда-то в цирке был. Гимнасты там свои штуки показывали, да ведь не внизу, а под самым куполом, на подвижных трапециях... Были, конечно, нервные люди среди зрителей. Кричат в голос: "Довольно! Прекратить!" Гимнасты приостановились было, ждут, когда их опустят вниз... и вдруг зычный очень голос, хозяйский: "Ра-бо-тай!.." То есть вертись, как вьюн, на такой высоте. А в случае чего, ломай кости... И гимнасты опять замелькали... Так и война эта. Что могут с нею гуманисты сделать?
– Это, конечно, так, что война затеяна в размерах, для отдельного человека непостижимых, даже для главнокомандующих, расчеты которых ведь никогда полностью не оправдываются, а иногда совсем идут прахом. Но они и не могут представить себе отдельных людей - это не их задача даже. Они имеют дело с армиями, пожалуй с корпусами: армия номер такой-то, корпус номер такой... Они даже и до дивизии не снисходят! Этими мелочами, какими-то там отрядиками в двадцать тысяч человек, должны ведать командиры корпусов, а не верховные главнокомандующие. Вот как дешево стала цениться человеческая жизнь! Даже и к смерти людей стали гнать десятками и сотнями тысяч. Не задерживайся! Иди в ногу!.. В этом весь смысл этой войны, на мой личный взгляд: гонят в пасть миллионами, и в ногу... И все почему-то идут! Идут сами! В смертную пасть! Самое изумительное для меня лично во всей этой войне только вот это: идут сами! Во имя чего - никто не понимает, но все идут!.. Меня, признаться, всегда интересовала смерть сама по себе,
– В моей комнате?
– чуть улыбнулся Моняков, не открывая глаз.
– Ничего! Я когда-нибудь скажу такие слова, когда будет для этого побольше слушателей, чем в вашей комнате! Я найду для этого подходящий случай... И попробую сказать их громко!
– А какой выйдет толк?.. Может быть, вы и скажете, но это уж будут ваши последние слова.
– Все равно!
– Я от кого-то слышал, что попадались нашим иногда обозы германские, и вот в них бидоны с консервами: гуси! По три гуся в бидоне. "Положить их, говорит, в котел - настоящие свежие гуси!" А вопрос: чьи эти гуси были раньше?
– Наши, русские гуси. И вот, спасают они теперь не Рим и не Москву, а Берлин. А наша пшеница шла куда через всякие эти Гумбинены? А наш ячмень? А наше сало свиное? А наши яйца?.. Для чего работал наш мужик, а сам жил впроголодь?
– Чтобы немец из нашего сырья себе консервы готовил на случай войны с нами! А сказки о хлебе из соломы - чепуха, конечно: немцы кое-как кушать не привыкли. А нитриту для бризантных снарядов они заготовили сколько! А цинку? Почти все мировые запасы цинка оказались у них! Что мировая история движется пушечными заводами - это мы только теперь поняли как следует: немцы нам это показали. И ведь безумие войны стало уж нормальнейшим строем жизни. Войну, как недоразумение временное, теперь трактуют только очень недалекие люди. А Китченер вот заявил, что раньше чем через четыре года войну не кончат. Раньше чем через четыре года, а позже - пожалуйста, сколько угодно! Хоть и двадцать лет! Перестроили всю жизнь на лад Запорожья какого-то, и я сам даже на человека в штатском смотрю как на живой анахронизм: что это, дескать, за ископаемое такое?.. Пережили уже все ту фазу, когда казалось немыслимым воевать больше полугода, и до того уж настроились все в тылу, да, пожалуй, и на фронте, воинственно, что отними сейчас войну, попробуй заключи-ка мир - и куда полетят тогда все наши мирные установки! Неслыханнейший может быть взрыв, у нас в особенности. Девятьсот пятого года не забывайте! Угол падения равен углу отражения - физический закон. Мобилизовать народ для войны было легко, как мы это видим, но вот демобилизовать гораз-до труднее будет, вы это увидите!
– Я увижу?..
Моняков улыбнулся как-то одним только левым усом, чуть задравшимся кверху, и сказал совершенно спокойно, без всякой горечи:
– Нет, я уж навряд ли это увижу.
– Это вы по поводу язвы?
– почувствовал большую неловкость за свое личное здоровье Ливенцев.
– Но ведь с подобными язвами люди живут и по двадцать лет, насколько я знаю.
– Двенадцать лет и я с нею живу... то есть жил с одной язвой. Теперь по соседству с этой, первой, появилась другая... Так говорит медицина. А две язвы рядом - это уж хуже, чем одна. Два полка рядом - это уж бригада. А бригада вдвое сильнее, чем один полк.
– Вы шутите - значит, дела у вас не так плохи, - попробовал обнадежить Монякова Ливенцев; но тот отозвался:
– А?.. Шучу?.. Не шучу, а только перевожу на военный язык. А к возможности смерти скорой, хотя и неправой и немилостивой, я уж привык ведь... Кому же больше приходится чужих смертей видеть, как не нам, врачам? Мы ведь со смертью всегда воюем. Привычка.
Ливенцеву было очень тяжело сидеть и смотреть на человека, так говорившего о смерти, и он сказал неуверенно:
– За ухудшениями следуют улучшения, - так у вас и раньше было, так и будет, конечно. И дня через три-четыре мы с вами будем гулять по Нахимовской... Но у вас какая же, собственно, боль: сосущая, сверлящая, тупая или какая-нибудь еще?