Завещание убитого еврейского поэта
Шрифт:
Я рассчитывал вернуться в Иерусалим, но пришлось изменить планы: я отправился в Яффу, где «потерявшийся кузен Вольфа» сумел меня угадать в переполненном шумном кафе, между тем как я все делал для того, чтобы выглядеть, как турист. Быть может, именно мои старания меня и выдали.
Еще сюрприз: «кузен» оказался кузиной. Темноволосая, спокойная, просто одетая. Круглое лицо, плоский нос, черные, словно эбеновые, глаза. Явно сабра, чьи предки — откуда-то с Востока. Представилась:
— Зови меня Ахува.
Мы проглотили по чашечке крепкого горького кофе и прошлись
— У меня для тебя конверт.
— Не здесь.
Как в романе про мидинеток, она привела меня в подозрительного вида отель, еще более неприглядный, чем тот, в котором жил я, осваивая Париж. Там я нанял комнату на несколько часов. Угодливый портье вручил мне ключ, подмигнув с мерзопакостной усмешкой. Войдя в номер, мы тотчас задернули шторы, а дверь я закрыл на два оборота.
— Вот теперь, товарищ, — сказала Ахува, — показывай, что там есть для меня. — И, дабы придать себе побольше суровости, прищурила глаза. — Ну же, товарищ.
Я вручил ей конверт с деньгами. Она опустила его в карман курточки.
— Посчитай сначала, — велел я.
— Я доверяю.
— Говорю тебе, посчитай.
Она вынула из курточки конверт, вскрыла его и пересчитала содержимое. Поскольку моя миссия закончилась, можно было бы распрощаться, но Ахува отсоветовала.
— Тот тип внизу, — предупредила она. — Что он подумает о тебе? И обо мне? Из простой осторожности нам следует остаться здесь как минимум на час… и сделать вид.
Не предложение ли это? Но она уточнила:
— Поговорим?
Я принялся ее расспрашивать о положении в стране, о компартии, о предстоящих событиях, об отношениях с сионистами, с арабами. Не такая образованная, как Инга, она выражалась яснее и проще, даже примитивней. Вся горела темным таинственным огнем, которому никто и ничто не смогло бы сопротивляться. Помани она хоть мизинцем, я бы забыл о Шейне и Париже, остался бы в Палестине. Я был уже готов порвать с Европой, броситься в новую авантюру, в новую любовь. Моргни она, я бы тут же горячо откликнулся. Но ничего такого не случилось. Наверное, у нее уже был тот, кого она любила. Или же я оказался не в ее вкусе. Она отвечала на мои вопросы, задавала свои, словом, вела себя по-приятельски — и все.
Через час, или два, или три я знал о ней главное. Жажда братства и любовь к справедливости привели ее в кибуц. Но затем под влиянием одного товарища стремление к более обширному братству, более возвышенным идеалам и всеобщей справедливости увело ее из кибуца. Теперь она на постоянной основе осуществляла связь между некоторыми еврейскими и арабскими секциями компартии. Что она думает о тех непростых событиях, что ожидаются в стране? Ахува была настроена скорее оптимистично:
— Англичане сеют ненависть, но почва суха. Ничего не взойдет. В решающий час и евреи, и арабы объединятся под руководством партии, чтобы дать им отпор.
— И еврейская кровь не прольется, Ахува?
— Не прольется. Ни еврейская, ни арабская, кстати, для меня между ними нет разницы.
Могла ли она предвидеть, что десять недель спустя во время кровавых восстаний в Хевроне на нее нападет банда арабских мародеров, вовсе не помышлявших о
Но об этом я узнал только много лет спустя. В Советской России я встретил еврейского товарища из Палестины и спросил его, слышал ли он что-нибудь об Ахуве.
Такой он не помнил, но предположил, что у нее было и другое имя. Когда я ему ее описал, он воскликнул:
— Ах вот оно что! Ты говоришь о Ционе, но разве ты не знал, что…
Я не знал. Было много такого, о чем я не знал. Но я понял вот что (и написал об этом отцу): из моего путешествия на Святую Землю я вынес искорку от ее пламени, звезду с ее неба и слезу из ее памяти.
Я не прочитал всех нужных молитв и, разумеется, молился не каждый день, но, несмотря на это, отец мог бы гордиться своим посланцем.
Однако не все было так светло, имелись и облачка. Я на минуту забыл о них, но за все надо ответить. Теперь я могу об этом говорить без страха. Здесь, в этой крепости, что вам служит одновременно и храмом, и алтарем для жертвоприношений, гражданин следователь, я больше ничего не боюсь. Здесь жертвы требуют, чтобы о них была сказана правда. В любом случае речь идет о забытых и таких древних событиях, которые относятся к истории давно минувшей. Да позволено мне будет напомнить, речь пойдет о ваших и о моих предшественниках.
А где в то время были вы? Что делали? Большая парижская пресса много писала о знаменитых процессах, которые шли в Советском Союзе. Она вопила об их скандальности, о попрании правосудия, о грубой, непристойной лжи обвинений… Вот и теперь она что-то такое говорит о суде надо мной.
По просьбе Пинскера (это вас забавляет, да?) я ставил крикунов на место, я строчил одну за другой статьи, где провозглашал, что свято верую в советское правосудие. Я высмеивал возмущение «Паризер Хайнт», вышучивал и разоблачал их морализаторские пассажи: «Итак, вы защищаете своих недавних противников? Вас вдруг стала заботить их судьба, вы льете горькие слезы, ибо лицемерию вашему нет предела, ему подобно разве что ваше ослепление». Да, заварушка была та еще. Находясь в центре схватки, я кричал почти так же громко, как наши враги. А все потому, что, будучи новичком в такого рода делах, я пребывал в уверенности, что все кары заслуженны, тем более что обвиняемые заявляли то же самое. Великие герои революции не будут объявлять себя предателями, если это неправда. Пытки? Да что тут говорить: они не склоняли головы перед царской охранкой, терпели все невзгоды сибирской каторги и бросали вызов царским заплечных дел мастерам. Если б они были невиновны, они и сейчас не сдались бы.
Пауль не разделял моих убеждений. Теперь я могу это сказать, ведь его нет в живых. Пожив здесь, он был лучше осведомлен относительно тайн внутренней жизни СССР — тайн, непостижимых для посторонних. В разговорах с нами, своими сотрудниками, он, конечно, скрывал терзавшие его смятение и недоумение. Но иногда мы что-то подозревали. Мне случалось заставать Пауля в его кабинете, когда он сидел с каким-то опрокинутым лицом, уставясь невидящим взглядом в пространство. Потерянность этого добродушного великана была для меня невыносимой. Я тихо отступал и затворял дверь перед собой.