Завидное чувство Веры Стениной
Шрифт:
Поспали всего час, до восьми, потом проснулась Лара и затребовала манную кашу с вареньем. Лидия Робертовна безропотно отправилась за молоком, а Стенина открыла крышку пианино — и погладила гладкие желтоватые клавиши. Попыталась сыграть гамму — единственное, что помнила из детства, но пальцы не слушались. Человек может начать рисовать в тридцать лет и написать первый роман в пятьдесят — но никогда не станет хорошим музыкантом, не пережив обучающей каторги в детстве.
— Жаль, что вы не сыграли мне Шумана, — сказала Вера на прощание, когда Лара уже сбежала вниз по лестнице и хлопнула дверью парадного. Провожать их на вокзал никто, естественно, не собирался.
— А я его больше не играю, — сказала Лидия Робертовна. — Не могу
В поезде Лара прилипла к гейм-бою (бабушка подарила ей на прощание картриджи с играми, обговорёнными и утверждёнными заранее), а Вера вновь извлекла из небытия (точнее, из чемодана) свой диплом. Попыталась слиться в научно-исследовательском экстазе с Гюставом Курбе, но, увы, экстаз не задался, все мысли были о Лидии Робертовне.
«Интересно, какой я стану к этому возрасту?» — ёжилась Стенина, глядя в грязное окно поезда и ничего не видя, как сквозь чужие, «толстые» очки. Соседка по купе безуспешно пыталась завести с ней разговор и теперь обиженно перелистывала страницы «Космополитена». Парень на верхней полке спал, спускаясь вниз только для перекура — ноги в носках появлялись над Вериной полкой так внезапно, будто там вздёргивался висельник.
«А Юлька какой будет в старости? Наверняка самой симпатичной из всех бабулек. Я-то пойду морщинами и, безусловно, облысею. И характер прокиснет — бедной Ларе придётся сдать меня в старушатник».
Вере стало так жаль себя, что она уснула, даже не сводив дочку в туалет, — как выяснилось наутро, это сделала сердобольная соседка. И она же угостила девочку домашними пирожками с капустой — добрая попалась женщина! Бессовестная мать спала всю ночь крепчайшим сном — под утро ей привиделся Сарматов в образе Гюстава Курбе, и она проснулась с чувством, как будто её обокрали. На соседней полке умытая и причёсанная Лара щебетала с соседкой — косы у дочки были аккуратными, как колосья на гербе Советского Союза. Парень-висельник сошёл с поезда ранним утром, а соседка покинула их часа через три. На свободные места попутчиков не нашлось.
Приехали утром, за окном было столько снега, что смотреть нестерпимо. Васнецов. Куинджи. Рерих. У Веры ломило под веками.
На перроне их встретил Сарматов.
— Конвертики не забыла? — первым делом спросил он.
— Привезла, но есть одна проблема.
Сарматов выронил чемодан.
— Что не так?
— Потом поговорим, я при Ларе не хочу.
Он мужественно держался, пока ехали в машине, но стоило Ларе забежать в родной подъезд, схватил Веру за руку:
— Рассказывай!
Никакой легенды Стенина не придумала, поэтому выложила всю правду, как примерный муж — зарплату в день получки. Протянула пакет с конвертами — Сарматов вытащил их и застонал так, будто это были фото его изувеченных родственников. В родном окне Вера видела тоненький силуэт Евгении и думала: «Да отпусти ты меня уже со своими конвертами, вот пристал!»
— Не представляешь, какие это были ценные экземпляры, — убитым голосом сказал Сарматов. — Завтра в два на Воеводина.
И сел в машину, за это время успевшую обзавестись небольшим сугробом на крыше.
Глава тридцать пятая
Все люди видят предметы одинаково.
Лара не узнала мать — сначала увидела в ней чужую тётку с криво накрашенными губами и только через секунду осознала, кто это стоит перед ними и сочится недовольством. Серёжа засуетился, отобрал у Лары колпачок термоса:
— Верочка, чаю? Здесь в кафе очень дорого, мы решили с Ларочкой перекусить по-быстрому, а вы на звонки не отвечали.
— Мама подумает, что мы решили без неё съесть все бутеры, — высказалась Лара. Ей и вправду не хотелось делиться с матерью ни едой, ни Серёжиным обществом.
Этот врач ей почему-то сразу же понравился. С ним было уютно, тепло и, главное, не страшно. Лара была, конечно, не такой трусихой, как Евгения, — та с детства боялась темноты, чужих людей, крови, простых и летучих мышей, высоты (а сильнее всего почему-то — клоунов), — но с утра и до вечера ждала от жизни какой-нибудь пакости. Весь вопрос в том, какой окажется эта пакость — большой или маленькой, легко будет её пережить или придётся убить на это несколько дней-часов-месяцев?
Лара ненавидела любые жизненные перемены, точные науки, физкультуру и спорт, Ереваныча, холод, мультфильмы, полезную пищу, задорные голоса на радио и своих ровесников. Список объектов ненависти регулярно обновлялся и пополнялся.
— Ты считала, сколько раз в день говоришь слово «ненавижу»? — упрекала мать. Лара отвечала невнятно-оскорбительно. Пыталась составить перечень того, что любит, — но даже сочинение начисто лишенного фантазии пятиклассника не выглядело бы таким сиротливым. Она любила Интернет, сетевые игры, вкусную и вредную еду, Евгению, американские сериалы и, временами, мать. Вот, пожалуй, и всё. Этот список не менялся.
Принимая вечером ванну, смотрела на своё розовое, пышное тело — и ненавидела его. Такие толстые руки! Можно одним плечом накормить целую семью людоедов. Остывшая мыльная вода напоминала мрамор, Лара восставала из неё с плеском, как бегемот из гнилой речки. И снова ненавидела — мерзкие пупыри, которыми покрывались руки и ноги. В ней было столько ненависти, сколько в Саудовской Аравии — нефти.
Мать всё детство таскала её по театрам и филармониям — и это было первостатейное мучение. Музыканты, все в чёрном, как омоновцы, выходили каждый со своим инструментом специально для того, чтобы мучить маленькую слушательницу — перепиливать её звуками скрипок и добивать ударом в гонг.
Дирижёр трясётся как припадочный. В зале млеют «сухофрукты» — так Лара называла меломанящих старух, которые громко хлопают и срывающимися голосами кричат «Браво!». Одна из таких старух, морщинистая и на вид мягко-сладкая, как курага, басом кричала пианисту «бис», и он, к Лариному несчастью, откликнулся. Вышел на сцену, встряхнулся, как мокрый пёс, — и сыграл ещё одно ужасно длинное и скучное произведение. Курага плакала, слёзы катились по щекам и застревали в морщинах.
Именно в этих культпоходах Лара полюбила смотреть на часы — время шло, пусть и по чуть-чуть, но всё же ползло вперёд, и проклятый концерт однажды оканчивался.
В опере было чуточку лучше — там можно было смотреть на артистов, хотя разобрать, что за слова они поют, даже мать не умела. Сухофрукты водились и здесь — вставали с мест, хлопали скруглёнными ладонями — чтобы громче! — зато на бис здесь никто не пел, разве что кланяться выходили по двести раз…
Наблюдательная Лара вскоре заметила, что голоса в природе распределяются в точном соответствии с внешними данными: тенорам выдают кряжистые, невысокие тела и короткие шеи, басы вкладывают внутрь высоких и худых мужчин с длинными руками и ногами, сопрано — сплошь дебелые рослые тёти. Коротая бесконечные оперные вечера, девочка думала о чём угодно, кроме сюжета и музыки — а потом к ней однажды явилась подмога. Пришла, откуда не ждали, то есть из оркестровой ямы. Мать достала билеты в первый ряд на «Мадам Баттерфляй», и Ларе со своего места отлично было видно женщину, которая била в тарелки и дула в свисток, изображая пение птичек. В тарелки нужно было ударять редко, и оставшееся время женщина просто сидела на своём месте или даже выходила из ямы через особую дверь. Лару тарелочница так зачаровала, что она почти не заметила, как прошло бесконечное первое действие. Обычно приходилось ждать смерти главной героини — это всегда совпадало с финалом, когда можно будет вскочить с места и бежать в гардероб. Но в случае с «Мадам Баттерфляй» всё вышло иначе. В антракте Лара даже в буфете вела себя не в пример сдержаннее обычного и удивила мать скромным заказом — всего одна «корзиночка» и сок.