Завтрашний ветер
Шрифт:
в зал
и, спрятав неэстетичные ноги под скатерть,
робко спросили меню,
но угрюмая официантка
сдернула скатерть с небесного пластикового стола.
Хрустальный дворец закрывался.
Я был делегирован к стойке,
ибо у меня на носках
было меньше дырок, чем у друзей.
Пожилая буфетчица
с фальшивой жемчужной ниткой на борцовской шее,
напоминавшая русскую тряпичную купчиху
в холостой ассизской квартире
Перуджи,
меня отнюдь не восприняла как мраморного Катулла
и не протянула никакой столь вожделенной чаши.
Я решил бить на жалость.
Я поставил на стойку левый локоть,
а правой ладонью стал мучить свое лицо,
как это делал всегда мой папа,
когда ему очень хотелось чего-то.
И вдруг буфетчица приостановила
государственное дело
протиранья фужеров
и, вздрогнув
одновременно глазами и пышным телом,
спросила:
«Постой,
тебя как зовут?»
5 Е. Евтушенко
129
«Женя...» —
ответил я, приосанясь
и радуясь, что дырявые носки
прикрываются буфетной стойкой.
«А маму — как?»
Я ответил: «Зиной...» —
не понимая,
при чем тут мама.
«А папа твой —
не Александр Рудольфыч?» —
быстро спросила она,
побледнев,
хотя это было нельзя представить
по ее купчихиным румяным щекам.
«Александр Рудольфович...» —
я ответил,
уже немножечко испугавшись.
А она,
роняя фужеры и рюмки,
перегнулась всем телом ко мне через стойку
и прошептала:
«А Сашенька — жив?»
«Жив...» —
я ей в тон прошептал невольно,
и тогда она,
улыбаясь сквозь слезы,
засуетилась,
закопошилась:
«Так чо же мы тут...
Пойдем до избы...»
А в избе,
поставив на стол омулька, и бруснику,
и бутылку виски «Белая лошадь»,
доскакавшую неизвестно как до ее буфета,
рассказала она,
что была поварихой
у костра,
который на мамином фото,
и таскала записки из палатки в палатку,
от отца —
к неприступной до времени маме,
н всплакнула потом,
ничего не добавив,
лишь вздохнула:
«Ну, главное, Сашенька жив...»
И я понял все,
что за этим вздохом.
Я спросил:
«Ну а как вы меня узнали —
ведь вы же меня не видели никогда!»
А она засмеялась:
«Да как не узнать-то!
Только Сашенька так елозил рукою
по лицу,
если чо-нибудь шибко хотел».
Про
Отцу — рассказал,
и он сдавленно выдохнул: «Груша!»—
а потом помрачнел
и ладонью
стал растерянно мучить лицо.
Я у «нал от последней жены отца,
как его привезли в больницу на «скорой»
(и которой не оказалось кислородной подушки!)
и положили его в коридоре,
потому что в палатах не было места.
«Здесь сквозняк...—
Она попросила дежурного врача:—
Нельзя ли куда-нибудь,
где не дует?..»
Дежурный врач раздраженно ответил:
«Какая разница!
Он безнадежен
и часа через два откинет коньки...»
Она утверждала,
что в этот момент
отец открыл глаза —
он услышал.
Я нашел
этого дежурного врача
через месяц после отцовской смерти.
Я спросил его только:
«Вы Яснихин?»
5«
131
«Да, Яснихин,—
ответил он в недоуменье. —
А что?»
«Ничего.
Я просто хотел взглянуть вам в глаза».
У него были ясные спортивные глаза учительницы
физкультуры.
Папа,
я поднимаю твой гроб
вместе с твоими сослуживцами
из Союзводоканалпроекта,
от которых не зависит только одно ирригационное
сооруженье —
Лета.
Папа,
я кладу твои немногие,
но честные ордена
на принесенную мной слишком поздно
кислородную подушку.
Папа,
я бросаю на крышку твоего гроба
комья земного шара.
Папа,
а если взорвется нейтронная бомба —
к могиле твоей
тебя помянуть
подползет
только старенькая комсомольская кожанка мамы,
обнимая надгробный камень
рукавами пустыми,
и придет мой пиджак
с торчащей из кармана поллитрой,
которую нечем
и некому
будет вытащить из кармана,
и только фальшиво-жемчужные бусинки,
падая с тени буфетчицы Груши,
зазвенят о надгробный камень,
как настоящий жемчуг.
Папа,
я, как японская девочка,
сделаю из стихов Исикавы Такубоку,
а еще из писем,
которые Груша носила из палатки в палатку,
а еще из учебника геометрии «Гурвиц—Гангнус»
бумажного журавля,
летящего грудью на бомбы.
Папа,
я работаю в пользу России,
Америки,
Йошкар-Олы,
Никарагуа,
Италии,