Здесь шумят чужие города, или Великий эксперимент негативной селекции
Шрифт:
— Театр на бывшей улице Горького, — говорю я учтиво. — В двух шагах от Кремля…
Чуть не сказал «от бывшего Кремля». И тут я вспоминаю, что там и правда был (задолго до моей пьесы и даже до сладкого В. Андреева) знаменитый Макс Терешкович, чуть ли не худрук.
— Как интересно, что Вы вспомнили… — говорит Франс Терешкович и, наклонившись ко мне, сообщает парижскую семейную легенду:
— Сталин очень расстроился, когда умер Макс Терешкович. Он даже, кажется, плакал…
— В каком это было году?
— В 1937-м, — безмятежно говорит Франс.
Боже, как славно! Я вижу эту сцену, точно из первого ряда в Театре Ермоловой. Поутру труженик-вождь
— А не расстрелять ли нам сегодня не четыре, а шестьдесят четыре тысячи, товарищи? В память о таланте…
За кулисами Ермоловского театра мне довелось слышать, что Сталин оплакивал и смерть Геловани, который унес в могилу его акцент. Если б я был актером или художником, мне было б легче выжить среди непуганых французов. Может, я бы даже стал французом. Терешкович был одним из немногих, кто хотел, кто сумел стать настоящим французом и быть тут счастливым.
В 1939 году Терешкович уходит защищать Францию. Он имеет право ее защищать, потому что у него дочь, рожденная во Франции. Ее и зовут, как страну, — Франс.
В 1940 году, поскольку Франция защищаться не пожелала, артиллерист Терешкович был демобилизован и уехал с семьей на юг в курортно-рыбацкий, уже тогда модный Сан-Тропе. Здесь он знакомится со знаменитым коллекционером Грамоном и пишет портреты известных художников — Сегонзака, Бонара, Руо, а позднее Брака, Ван Донгена, Дерена, Утрилло… Все они, конечно, здесь, на курортном юге, во Франции это почти приравнивалось к Сопротивлению.
На юге у Терешковича родилась вторая дочка — прелестная, курносенькая, кудрявая блондинка, получившая русское имя Натали. Художнику не надоедает без конца рисовать своих прелестных дочурок.
В 1942-м Терешкович получает французское гражданство, а в 1943-м, возвратившись в Париж, он поселяется в большом собственном доме с садом на мирной парижской улице Буляр. И цветущий сад, и его ателье, и его доченьки, и благородная красавица Ивет — все это радует глаз на его картинах.
Во время цюрихской выставки в 1949 году Терешкович осваивает искусство литографии и создает альбом литографий своих дочек. Он называется так же, как роман графини Ростопчиной-Сегюр, — «Примерные девочки». Великолепные листы, сопровождаемые стихами друга-поэта. Конечно, французские стихи мало чем отличаются от французской прозы. Но зато и проза поэта звучит вполне поэтически. Поэт сказал: «Когда ты обрел вторую родину, начинается твое странствие в глубь души…».
Это странствие художника прерывает только смерть. Тот, кто понимает язык красок, может проследить все этапы странствия.
Терешкович создает большую серию цветных литографий — портреты русских офицеров середины XIX века, а также литографические иллюстрации к роману Толстого «Хаджи-Мурат». Ему принадлежат картоны для парижской мануфактуры гобеленов и обюсоновского ателье ковров. Занимается он и росписью керамики.
В 1948 году вместе с тремя французскими художниками Терешкович создает группу «Поэтическая реальность». Кроме него, все в группе французы — но где наберешь русских на целую группу? Эмиграция скончалась в войну, хотя еще жив кое-кто из друзей…
Терешкович любит путешествовать и путешествует много — один или с семьей. Он подолгу живет в Финляндии, Тунисе, Алжире, Испании, Японии, Гонконге, Таиланде. Он по-прежнему увлекается спортом, регулярно ездит с семьей на всемирные
Он выпускает альбом «Чистокровные» и делает групповой портрет «чистокровных» владельцев чистокровных жеребцов. Тема чистокровности волнует художника. Вот удивилось бы, узнав об этом пристрастии Терешковича, строгое Министерство по делам евреев, ведавшее чистотой крови в пору немецкой оккупации Парижа. Оно ведь даже пылкого антисемита Жоржа Сименона заподозрило в «нечистокровности». Может, удивился бы этой страсти и московский интеллигент доктор Абрам Терешкович, простодушно допустивший смешенье кровей и женившийся на прелестной Глафире Якуниной, дочери Николая Якунина, строившего здание московского Ленкома, того, что на Путинках… «Чистота крови»… Это после всего, что случилось на свете. После того, как бездарный венский мазила, не сходивший вовремя к психиатру, вообразил, что он-то и есть «чистокровный». В садике на Канатчиковой даче у папы-доктора полным-полно было таких шикельгруберов в грязноватых халатах, но чтоб его Костик, здоровый, спортивный мальчик… Да, но речь пока идет только о жеребцах. К тому же, что ни говори, Костик все-таки художник — нормальное ли это занятие?
Персональные выставки живописи Терешковича, прошедшие по городам Франции и планеты, даже трудно перечислить — в Нью-Йорке, Токио, Ницце, Кань-сюр-Мер, Лондоне, Цюрихе, Женеве, Хельсинки, Ментоне… Наряду с орденом Почетного легиона и орденом Искусств и Словесности он получил в 1951 году Большой приз на Биеннале в Ментоне и с тех пор ездил регулярно в эту некогда столь радостную, столь пленительную усыпальницу чахоточных. Терешкович любил менять виллы и ателье в Ментоне, но в конце концов обосновался на горной дороге, ведущей от Мартынова мыса (Кап-Мартен, где живали и великий Черчилль, и две императрицы) в упоительный горный Рокбрюн, где жил некогда великий князь Александр Михайлович…
В Ментоне, присвоившей Терешковичу звание Почетного гражданина, и в городках Лазурного Берега многие помнят еще элегантного спортсмена-художника. Букинист и антиквар из Ниццы, к которому я часто захожу в галерею по пути на Променад дез Англэ, с удовольствием вспоминает, как они еще не так давно (ну, может, лет тридцать тому назад) играли с Терешковичем в теннис:
— Он очень хорошо играл. Я ему всегда проигрывал.
Когда Терешковичу исполнилось семьдесят лет, почтенный Владимир Вейдле, точно забыв не только о «пропащих», «незамеченных» и «проклятых» русских поколениях, но и о наших собственных людских сроках, написал о Терешковиче с безоблачным восторгом:
«Константин Андреевич в семьдесят лет все так же младенчески радостно пишет своих внучек, как прежде писал своих дочек, — и цветы, и деревья, и Южное море, и прелесть того, что пройдет, но тут, на холсте, долго еще будет жить. Кругом, быть может, и тьма, но живопись не знает тьмы. Вон — точно пылью цветочной на листе — литография недавних лет: две дочки, девочки еще, совсем молоденькая жена, Костя и собачка Душка. Время, где твое жало? Тьма, где твоя победа? Только живопись „там внутри“, и с ней нет времени, нет тьмы».