Здравствуйте, пани Катерина! Эльжуня
Шрифт:
«Так ты, говоришь, москвичка?..» Кому это я говорила? И когда?
А она настаивала:
— Ну, москвичка, скажи-ка: на какой улице находится зал Чайковского? — Я молчала. — Не знаешь? — И мгновенно, вытащив из-под тюфяка деревянную колодку, она трахнула меня ею по голове.
Я куда-то проваливаюсь. Хочу крикнуть! Не в силах крикнуть…
И снова я открываю глаза. И снова вижу устремленный на себя взгляд. Эта девчонка подстерегает меня.
— Ну, может, ты скажешь, как проехать в Колонный зал?! Ах, не знаешь и этого? — И снова — колодкой по голове.
Что это — бред? Галлюцинация?
И
Дни проходят. Проходят ночи. Сколько их? Я не знаю. Чьи-то руки осторожно переворачивают меня. Чей-то голос говорит сокрушенно: «Куда колоть-то? Уколоть некуда. Тела на ней ни граммочка».
Кто-то укрывает меня. Подносит кружку с кисловатым питьем к губам. Спрашивает: «Как тебе, девонька, полегче?»
Иногда я чувствую: меня куда-то несут. Укладывают.
Дни идут. Дни и ночи… Я постепенно отхожу. Начинаю различать лица. Седая, в белом халате — это полька, врач Ядвига Заржицкая — Яся, так ее называют, подруги. Она еще молодая, но волосы у нее совершенно седые. У нее красиво очерченный тонкий профиль — если глядеть справа. А левая половина ее лица словно бы сведена застывшей на нем судорогой.
Потом девочки, Наташа и Оля, — они поочередно ухаживают за мной, наверно, мои ровесницы. Милые они! Обе милые.
Наташа рассудительная, надежная. Руки у нее ловкие. Глаза так и светятся участием. И волосы словно светятся, рыжие, золотистые, — никак ей не удается удержать под косынкой уже отросшие закурчавленные тифом завитки.
А Ольга маленькая, курносенькая: кнопка, пуговка. Всегда куда-то торопится, всегда захвачена чем-то. Наташа придерживает ее.
Наташа и Оля работают нахтвахами, ночными дежурными. Их обязанности — подавать горшки тем, кто сам уже не может подняться. Выносить за барак умерших. Складывать трупы у барака. Грузить на машины — через ночь подъезжают к бараку за трупами машины.
Нахтвахи имеют право отдыхать днем. Но, по-моему, Наташа и Оля почти не отдыхают и днем.
Днем они помогают санитаркам. Санитарки не управляются. Нары сплошь забиты больными, умирающими. И — умершими.
Откуда у этих девочек такая энергия?
Худющие, голодные, как все в лагере, они тщатся помочь больным из последних силенок.
В каждом блоке есть у них свои «подопечные». Вот и я попала в их подопечные.
Дни идут. Дни, ночи.
И вот наступает день, когда Наташа и Оля помогают мне сойти с нар. Они ставят меня на твердую землю, а поставив, удивляются:
— Да ты малышка! Лежала, так казалось — большая. А ты коротышка — не выше Ольги.
И я удивляюсь, но только совсем другому. Смотрю на себя и вижу: ног-то у меня нету. Одни костяшки в разные стороны торчат. «Куда же все делось?» — думаю.
Ходить я сама не умею. Когда стою, то держусь за нары. Иначе — падаю. Наташа и Оля по очереди учат меня ходить. Они рассказывают, что болела я долго и тяжело. И что, спасая меня от селекции — отбора «на газ», они перетаскивали меня из барака в барак: в дизентерийный,
Еще Наташа и Оля рассказывают мне о девчонке, что била меня колодкой по голове.
Вовсе это, оказывается, не бред. Какой там бред — она чуть не забила меня насмерть. Эту девушку зовут Аней. Она подруга Наташи и Оли. («Москвичка, как мы, как ты…» — Наташа внимательно глядит на меня.)
Аня тоже болела тифом. Но уже выздоравливала, когда меня положили к ней на нары. После тифа у Ани остались навязчивые идеи. Услышав, как я поминаю Москву в бреду, она решила, что я — агентка. Подослана к ней «политише абтейлунг» — политическим отделом Освенцима. Что я совсем не больна, а лишь притворяюсь — хочу спровоцировать ее. И Аня задалась целью: «изничтожить агентку». Хорошо, что Наташа вовремя заметила это.
Наташа мне об этом рассказывает, а сама глядит на меня внимательно, выжидающе.
Я молчу. Я — молчу! Что я могу ответить ей? Проходит день. Еще день. В Наташиных глазах ожидание. Я молчу.
И вот однажды она спрашивает меня напрямик:
— Откуда знаешь Леню Санькова?
— Леню Санькова? Я не знаю.
Они обе отличные девчонки: Наташа и Оля. И я им обязана жизнью. Однако…
— Я не знаю Лени Санькова.
— Брось, Марина! Не старайся. Не темни, зря, — говорит спокойно Наташа. — Мы с тобой из одного детдома…
Мы и в самом деле «из одного детдома». Москвички, студентки, комсомолки, в армию они пошли добровольно, как и я. Подготовку мы с ними проходили в одной и той же части. Учили нас те же люди. Те же инструкторы. В их числе и Леня Саньков. В бреду я, оказывается, не раз называла его имя. Только их забросили в тыл врага раньше, чем меня, и в другие точки.
Их путь в Освенцим был длинней моего, лежал он через Германию. Через немецкие тюрьмы. Через штрафной лагерь в Брауншвейге…
…Словом, я выздоравливала. Я была здесь теперь «своей». И мне становилось понятно многое. Страшным местом была эта лагерная больница — ревир. Здесь концентрировались страдания. И сама смерть. Тем не менее я очень скоро почувствовала, что ревир этот, в котором с беззаветной самоотверженностью работали узницы-врачи: польки (их было больше всего), чешки и советские, что ревир этот, несмотря на ужасающие условия, служит убежищем для узниц. Пусть ненадежным, но — убежищем.
Здесь, подтасовывая отчетность, ставя фальшивые диагнозы, меняя имена — имена живых тем, кто умер, а мертвых тем, кто остался жить, — спасают узниц. Спасают от отбора «на газ». От равнозначной смерти работы. От садизма и произвола капо. От транспортов, увозящих в глубь Германии…
Я очень скоро почувствовала, что здесь, в ревире, проходит фронт незримой борьбы.
Я выздоравливала. И хоть была еще очень слаба, держать меня в блоке больше не могли.
Фронт приближался. Эсэсовская администрация разгружала лагерь.