Зелёная кобыла(Роман)
Шрифт:
— Ноэль? — повторила Жюльетта.
Резким движением она запрокинула его тело назад и, склонившись над лицом юноши, посмотрела на него слегка шальными глазами. Потом улыбнулась и мягко оттолкнула юношу:
— Я глупая, мой маленький Фредерик. Иди, оставь меня, пойдем отсюда.
Фредерик стоял, опустив руки, хотел сказать что-нибудь жестокое, но разрыдался. Жюльетта достала у него из кармана брюк носовой платок и промокнула ему глаза.
— Ну, миленький, не надо больше плакать. Я не хотела делать тебе больно, я сказала это не нарочно, ты же знаешь. Я больше не буду тебе об этом говорить…
Он разрыдался еще сильнее. Жюльетта обхватила шею юноши, отвела его в глубину риги и, присев рядом с ним на пшеничные снопы, стала баюкать его и гладить щеки.
— Не плачь, мой маленький Фреде, я тебя тоже люблю, ты же знаешь. Ты всегда сможешь целовать меня и дотрагиваться до меня сколько хочешь… но только не надо больше плакать; пора уже возвращаться, а то дядя Фердинан начнет нас искать. А немного попозже сегодня ты меня еще поцелуешь, идет?
Фредерик попытался улыбнуться, и когда Жюльетта захотела встать, удержал ее:
— Это правда, что ты любишь его, этого Ноэля?
— Не знаю, я сказала это не думая. О! Нет, ты знаешь, я совершенно не думала… Я даже не знаю, что это на меня вдруг нашло.
Когда Фредерик вернулся за стол и сел рядом с Жюльеттой, ветеринар забыл посмотреть на часы, чтобы проконтролировать, сколько тот отсутствовал. Наклонившись над столом, он тряс подбородком и невнятно бормотал:
— Что… что… вы в этом уверены?
Деода, сообщив новость, уже собирался уходить. Стоя позади стула, он спокойно ответил:
— Я же вам говорю. Анаис распечатала письмо прямо у меня на глазах: завтра малышка приезжает сюда.
— Ничего удивительного, — ленивым голосом сказал Оноре, — с тех пор как она уехала в Париж, ее здесь ни разу не видели.
— Зеф как-то сказал мне, что с тех пор как она устроилась продавщицей в магазине, у нее почти не было никакого отпуска.
— Продавщицей в магазине? — усмехнулась Аделаида. — Чтобы обслуживать клиентов, задрав все четыре копыта вверх, это уж точно!
— Что ты можешь об этом знать? — возразил Оноре.
— А здесь и знать особенно нечего, потому что у Малоре испокон веков все девки были потаскушками.
— Ну это еще ничего не значит…
Когда почтальон вышел, Фердинан принялся стенать. Почему Вальтье не предупредил его? Не замышляют ли что-нибудь против него? Разве не удивительно, что эта девица приезжает всего через три дня после того, как Зеф перехватил письмо…
Оноре пожимал плечами. Смятение ветеринара его раздражало. Его-то приезд Маргариты Малоре, напротив, радовал, хотя он и сам не понимал почему. Просто ему казалось, что так партия, которую ему предстояло сыграть против Зефа, получится более красивой. Вспомнив обо всех упущенных когда-то возможностях отомстить Зефу, он подумал, что пощадил тогда Малоре из экономии сил, чтобы собрать их для более жарких боев. И еще он с удовольствием подумал обо всех своих детях, четырех детях, собравшихся за столом, не считая Эрнеста, который служил в Эпинале.
IX
Оноре и Жюльетта молотили цепами в риге хлеб. Сначала отец не хотел, чтобы дочь помогала ему в этой мужской работе. Он говорил, что зерно уже окончательно созрело и что достаточно будет слегка погладить его, как оно тут же само упадет из колоса. А в случае необходимости, если время будет поджимать, — в доме уже чувствовалась нехватка зерна — он наймет одного работника. Но когда пришла жатва, найти работника в Клакбю оказалось нелегко, да к тому же, как говорила Аделаида, еще и подумаешь, прежде чем нанимать людей, которые берут тридцать пять су в день с харчами в придачу: эдаких бездельников, которые только и думают, как бы набить себе живот за чужим столом, а как нужно работать, так еле шевелятся. Аделаида решила, что будет сама молотить вместе с Оноре. Но хотя костяк у нее был и ничего, все же ей не хватало ни мускулов, ни молодости, способной заменить привычку; не говоря уже о том, что беременности растянули ей кожу живота и усилие тяжко отдавалось в нутре. После получаса работы удары ее цепа становились вялыми, она постоянно сбивалась с ритма, то и дело рискуя ударить себя по голове.
— Убирайся-ка ты поскорее, — сказал ей Оноре, — а то ты только мешаешь мне молотить и никакого от тебя толку.
И вот тогда-то Жюльетта и настояла на том, чтобы заменить мать.
— Я не буду стараться делать больше, чем у меня хватит сил. А когда почувствую усталость, обещаю вам, что сразу остановлюсь.
Оноре, смеясь, глядел на дочь: ладная, статная деваха, ничего не скажешь, но ведь молоденькая еще, нежная, что белое мясо у цыпленка. Он разрешил ей просто, чтобы повеселиться немного, и в душе смеялся, думая, что она выдохнется довольно скоро. Однако она, гордячка, сдаваться не собиралась. Только сначала потратила немного времени, чтобы наловчиться, а потом ее цеп падал такт в такт, четко выдерживая ритм. Работала не хуже любого мужчины.
В риге жара стояла почти такая же, как снаружи. На Жюльетте была длинная сорочка без рукавов, подпоясанная бечевкой. От пота холст прилипал к телу до самых икр. Когда она поднимала цеп, грудь натягивала сорочку в одном и том же месте и острые кончики выступали точно посреди двух широких, как блюдца, кругов пота. Отец и дочь опускали свои цепы и ритме чередующихся ударов, издавая каждый раз «ух» горлом, чтобы не открывать рта. От обмолачиваемой пшеницы поднималась тонкая пыль, которая лезла им в нос. Когда они открывали рот, то сразу получали хорошую порцию этой пыли, отчего язык и горло становились рыхлыми и сухими, как трут.
Мать через определенные промежутки времени приносила им пить и, пользуясь передышкой, изливала накопившуюся горечь:
— Им-то не нужно заставлять свою дочь работать. Видела я ее, их маленькую бесстыдницу. Подумать только, гуляет в цветастых передниках. И в ботиночках. А задницей-то крутит так, как будто ее воспитывали в каком-нибудь замке.
— Ты нам расскажешь про это как-нибудь в другой раз, — отвечал Оноре.
Он прополаскивал горло глотком вина, втягивал самую малость его через носовые полости, чтобы те очистились от пыли, и, бросая стакан на охапку соломы, опять подымал цеп. А Аделаида с ворчанием шла домой, переполняемая злостью и порицаниями в адрес всех Малоре. Еще никогда ее собственный гнев не казался ей столь справедливым. Накануне Оноре все ей рассказал. Они оба лежали в постели, вертелись на своих тюфяках, не зная, куда деться от жары, шедшей от земли и сгущавшейся в комнате. Оноре, у которого два последних дня голова шла кругом от дел до такой степени, что он уже не мог хранить тайну в себе, начал с самого начала. И так вот, лежа рядом на подушке, рассказал ей все. Про появление пруссаков, про баварца на кровати, и так до самого конца, до украденного письма — все рассказал. И, кончив рассказ, возвращался к нему снова. Она слушала, он говорил, и, вспоминая про бестактное поведение сержанта, оба они распалились. Оноре сгреб жену в охапку как раз в тот момент, когда они почувствовали, как у них начинает дымиться кожа на голове, и так здорово проработал ее, что они оба орали, как два осла, а потом, потея, пыхтя и хрипя, еще грезили друг в друге пока не кончилось это всенощное бдение.
Когда Аделаида предавалась в кухне волнующим воспоминаниям о прошедшей ночи и думала об охватившем ее гневе, в углу дверного проема показалось испуганное, напряженное лицо Клотильды. Мать повесила шумовку на ручку кастрюли и взяв девочку за локоть, подвела к свету.
— Покажи-ка язык… я должна была это предвидеть… А я-то так старалась. В первый же день, когда пройдет дождь, я дам тебе слабительного.
Аделаида считала, что в солнечные дни устраивать очищение желудка нежелательно: ведь в теле такое количество всяких опасных вещей, которые превращаются в горькие воды и нагноения. Стоит солнечному удару совпасть с принятием слабительного, и масло тут же начинает оседать на сердце, а то и смешиваться с кровью. Такое уже не раз случалось. Взять, например, мужа мамаши Домине, который именно так и умер: однажды, на 14 июля, когда он захотел как следует прочиститься, его три ложки касторового масла целый день крутились у него в желудке, вечером он был весь в поту, настроился умирать и в полночь действительно умер. А мужчина был хоть куда, жил бы еще да жил.