Зелёная кобыла(Роман)
Шрифт:
Клотильда смотрела на мать с ужасом. Ей вспомнился тот день в прошлом году, когда Эрнест зажимал ей нос, а мать в это время вводила ложку в рот.
У нее на глазах навернулись слезы, она обратилась с молитвой к небу: «Боженька, милый, это неправда, что мне надо очищать желудок. У меня все хорошо. Сделай так, чтобы дождя не было никогда, никогда…» Мать вышла из кухни, чтобы отнести попить молотильщикам. Клотильда перестала молиться, издав короткий, сухой смешок, побежала в столовую и заперлась там на щеколду изнутри.
Аделаида нашла отца и дочь на куче снопов, они сидели свесив руки между колен.
— Я плююсь совершенно белой слюной, так у меня все пересохло, — говорил Оноре. — Нет, ты только
— Я тоже, — говорила Жюльетта, — я плююсь, может быть, даже еще белей, чем вы.
Протягивая им стаканы, Аделаида с жаром запричитала:
— Вы только посмотрите, до чего они оба заработались. У дочки вся сорочка насквозь взмокла! Да разве ж можно молотить в такую жару? Конечно, нам ведь приходится молотить сразу, не дожидаясь. У нас нет возможности ждать, как делают некоторые. У них-то есть такая возможность. Возможность иметь эту маленькую дрянь, которая зарабатывает им су известно каким манером. Поэтому они, чтобы молотить свой хлеб, могут и подождать, когда в риге станет попрохладнее…
Оноре и Жюльетта почти не слушали ее, они глотали свое питье, обмениваясь улыбками, полными животного блаженства.
— А когда молотьба закончится, нужно будет еще провеять зерно, нужно будет еще повыкручивать себе руки да погнуть хребет, управляясь с ручной веялкой. Ее и трясешь и двигаешь так, что поясница разламывается. А у них с этим никаких забот: они купили себе механическую веялку. Купили на деньги, заработанные задницей, разумеется.
— Механическая веялка, это удобно, — рассеянно сказал Оноре.
— Еще бы не удобно! Им только ручку повернуть надо, и работа сама за них делается. Да, они покупают себе механические веялки, и это еще не все…
Оноре взял дочь за шею, прижал ее к своему плечу и сказал, смеясь:
— А так ли уж много проку в этой их машине? Что касается веяния, то, конечно, они будут надрываться меньше, чем мы, но зато им придется понадрываться на другом. Мы ведь половину пшеницы оставляем на корню, чтобы молоть ее сразу. Ну и что? Мы работаем, высунув язык в риге, а Малоре высовывают языки на адской жаре снаружи, когда заканчивают свою жатву. Здесь нам бояться нужно только одного: как бы наш хлеб не попал под дождь. А если не считать этого, то, хоть с веялками, хоть без них, жизнь в будни — это всегда работа. Мы работаем, чтобы заработать на жизнь, все верно, но, кроме того, мы работаем, чтобы работать, потому что это все, что мы умеем делать. Я вот не жалуюсь. Я люблю работать, и меня такая жизнь вполне устраивает. Плесни-ка нам, что осталось в бутылке. Жарковато.
Аделаида наполнила стаканы и, помолчав, сказала:
— Я тоже люблю поработать, но все-таки есть вещи, которые раздражают, когда живешь по совести.
Оноре в шутку чокнулся с Жюльеттой, опорожнил стакан и ответил, покачивая головой:
— О! По совести… может быть. Но только, так или иначе, все равно все Малоре — дерьмо, и скоро они меня еще узнают. И радости у них тогда будет поменьше, чем от письма Фердинана. Свиньи…
Жюльетта, отняв голову от отцовского плеча, резко прервала его:
— Почему же свиньи? Так сразу!
Одуэн удивленно и с некоторым беспокойством посмотрел на дочь. Та уже встала и жестом борца затягивала бечевку, которая держала сорочку на талии. Аделаида, раздраженная этим неожиданным отпором, заметила:
— В мои времена дочь, которая стала бы в таком тоне разговаривать с отцом, получила бы хорошую трепку.
— Нельзя же оскорблять людей только из-за того, что потерялось какое-то письмо, — сказала Жюльетта. — Даже если Зеф и взял письмо, то это еще не повод, чтобы ставить с ним на одну доску всю семью.
— Они все одним миром мазаны, — заявила мать. — Взять и посмотреть на каждого из них по очереди…
Тут Оноре встал и, наклонившись над дочерью, сказал, вкладывая в свои слова всю накопившуюся в нем ярость:
— Нет! Не по очереди, черт побери! На всех Малоре сразу! Поняла?
Жюльетта смутилась и пробормотала:
— Поняла… но только вы же не знаете, вы не можете знать…
Оноре видел, как побледнело ее лицо, как дрожат ее руки.
— Давай работать, — сказал он, беря свой цеп, и при этом его губы тоже дрожали.
Аделаида взяла дочь за руку и попыталась вывести ее из риги.
— Работа не ждет, — сказала Жюльетта, резко вырываясь, — оставьте меня.
Мать пошла домой, а она взяла цеп и снова принялась за работу. Молотьба продолжалась в том же четком, монотонном ритме. Однако чередующиеся удары цепов по утрамбованной земле не могли заполнить тягостное молчание, разделявшее отца и дочь. Отводя глаза в сторону, они наблюдали друг за другом украдкой, раздраженные и взволнованные. Время от времени, чтобы подчеркнуть ритм молотьбы, отец выдыхал «ух», а Жюльетта подхватывала, ударяя своим цепом: Один раз она ответила более слабым голосом; Оноре показалось, будто он слышит жалобу ребенка. Он выпустил цеп из рук и окликнул:
— Жюльетта!
Но она опустила цеп еще раз и еще раз подняла его.
— Жюльетта, — тихо сказал он.
Она подняла на него глаза, застланные пеленой слез.
— Я хотела сказать вам… это я о Малоре.
Отец притянул ее к себе, прижал к своей груди ее заплаканное лицо.
— Не говори мне ничего.
— Я хотела сказать вам.
Он прижал ее еще крепче, ощутив, как ее влажный рот придавился к его груди. Жюльетта пыталась еще сопротивляться, потом, смиренная, расслабилась; протяжные рыдания сотрясали ее плечи. Он взял ее на руки, как часто делал, когда играл с ней, и отнес на груду снопов, где она вытянулась ничком, накрыв глаза руками. Оноре опять схватил цеп и, от горечи стиснув зубы, продолжал до обеда трудиться в одиночестве.
В доме Оноре любовь была подобна вину с семейного виноградника; каждый пил из своего стакана, но оно вызывало такое опьянение, которое брат легко узнавал у брата, отец — у сына и которое лилось, разливалось беззвучными песнями. Порой по утрам родители начинали свой трудовой день с отяжелевшими, счастливыми лицами; дети, уплетая свой суп, лицезрели радость матери. «Ну-ну, вижу, ночка прошла неплохо». Говорить этого они не говорили, даже и думать-то не смели, но знали; знали, и им было приятно. В такое утро легко смеялось. Или же, бывало, что кто-нибудь из сыновей возвращался домой и садился за стол весь лучезарный, молчаливый, никто его. ни. о чем не спрашивал; на него лишь поглядывали украдкой, чтобы ухватить себе капельку-другую от прикорнувшей в его утомленной плоти услады. Оноре подмигивал жене. Подмигивал, когда был уверен, что сын не видит этого, — ему не хотелось смущать того, кто принес в дом это тепло. Мать пожимала плечами, не произнося ни слова, как будто ее раздражал вид сына, еще розового и лениво моргающего от удовольствия, которому он только что предавался. Ведь она помнила его таким крошкой. Этого здоровенного простофилю. А вот поди ж ты, уже изображает из себя умника перед девчонками. Неужто получается? Скажите пожалуйста. Мать пожимала плечами и тихо, чтобы никого не разбудить, принималась возиться с кастрюлями; кровь ее начинала пульсировать быстрее отчасти, из-за подмигнувшего ей мужа; отец и сын — один повеса стоил другого. Склонившись над плитой, она улыбалась при воспоминании об этом подмигивании Оноре; после ужина двое младшеньких, видя свою мать повеселевшей, с ласковыми глазами, пристраивались к ней на живот своими головками, да так и засыпали; она боялась пошевелиться, и нежность ее погружала в оцепенение весь дом.