Земля Гай
Шрифт:
— Да ну её…
— Чё ну?! Воняет от тебя.
— Занюхивать хорошо.
Снова все замолчали. Только часы тикали да бегали неугомонные мыши.
— Уезжать отсюда надо на хрен, — констатировала Михайловна, ни к кому конкретно не обращаясь.
— Уезжать надо, — согласился Егорка, думая о чем–то своем.
Васька разлил еще раз:
— Помянем Демократию. Вот и стало у меня еще на одну коровку меньше. Поедет завтра Панасенок в Койвусельгу? Свез бы мясо.
Выпили за корову.
Кузьминична тихо плакала без слез. Тогда ей тоже налили.
Без стука ввалился Панасенок. Рассеянно, не глядя, хлопнул
Ему налили.
Выпить, конечно, можно. Выпить, конечно, нужно. Но и решать что–то нужно. С хозяйством, коровами, гектарами земли за рекой — жизнью своей неудавшейся, развалившейся в одночасье как карточный домик. А есть ли силы? Сил–то где взять? Что же делать–то, что же делать?..
— Что же делать?
И только Кузьминична неизменно шептала:
— Молиться.
Вот молодец Егорка — крестился! Уверовали бы еще Михайловна, Панасенок… Спроси бабку, чего она в жизни больше всего хочет, она бы сказала — чтобы все поверили в Бога. И как бы тогда легче жить стало. И все бы любили друг друга. Это же так просто…
Напились быстро и почти без разговоров. И только Васька, как обычно, засыпая лицом в тарелке, затянул:
— Все хохайпэ, вранье. У цыгана три души, четвертая — конь. Мне бы коня, коня… С развевающейся гривой, большого, сильного… Я его уже вижу — лачо грай. И уедем, уедем все отсюда на…
На сей раз это почему–то страшно взбесило Михайловну. Она кинулась к цыгану и, ругаясь на чем свет стоит, стала вытаскивать его из–за стола.
— Иди ты… со своим конем! Чтобы духу твоего в доме не было, мерин вшивый! Конь ему! Хоть бы к дитю съездил в детдом!
— А нет больше дитя в детдоме! Матка забрала и свела незнамо куда…
— Да?.. — удивилась Михайловна, но в голове у нее эта новость не уложилась.
— Ты мэнге еще выгонять будешь! — возмутился цыган, — вчера у меня была — это… м… л… — язык у него заплетался, — м-ложку серебряну у меня стырила со стола… воровка! Прикарманила мое добро!
— Я?! — взвизгнула Михайловна и выволокла наконец Ваську из–за стола. — Я — воровка? Какая ложка?! Я никакой ложки в глаза не видела! У тебя и в помине серебра не было! Сам — вор, так он и других всех ворами считает!
— Воистину, кто в чем обвиняет других, тот грешок у него самого за душой. В чужом глазу соринку видит, в своем — и бревна не заметит, — вставила Кузьминична с неожиданно умным видом.
Бранясь, Михайловна захлопнула за Васькой дверь, вышвырнув ему вслед костыль. Вернувшись, она ожесточенно хлопнула залпом водки.
— Напыздник–то сними, — неожиданно выдала Кузьминична, заметив на Михайловне передник: иногда, очень редко, она выдавала неожиданные слова.
— Што?! — взревела Михайловна, — ты на меня матюкаться будешь?!
— Э-э, бабки… — протянул захмелевший Панасенок, — мне тут снова сон приснился…
— Наснится тебе! Один уже приснился — может, хватит? Хватит тебе пожара? Так тебе и надо, нечего было коммунистов ругать! — Михайловна распалилась — не остановить.
— Да мне не про себя сон приснился — про вас…
Но его никто не услышал.
Разошлись за полночь. Кузьминична, расстроенная и больная, едва доплелась к себе и, забыв раздеться, упала на кровать.
Но ей не спалось. Голова непривычно гудела. Мыслей не было, и понять, отчего так тяжело на душе, она не могла. Могла только лежать и чувствовать.
Потом
Слезы навернулись Кузьминичне на глаза, нос заложило. Она попыталась всплакнуть, но сдавленная грудь не выпустила плач. Бабка стала проваливаться куда–то лбом сквозь подушку… Она в ужасе открыла глаза.
На ее кровати сидели святые. Мужчины и женщины. Они выглядели как люди, но очи, очи у них были иные. Святые ласково глядели на Кузьминичну. Кузьминичне было так просто лежать рядом с ними. Они что–то говорили ей, а Кузьминична улыбалась беззубым ртом. Они говорили все хором что–то очень важное и нужное, и в какой–то момент ей стало страшно, что она пропустит — не вспомнит утром их слов. Кузьминична даже приподнялась на локте. Ухо выхватило фразу:
— Ты думаешь, когда люди хвалят тебя, это они тебя хвалят? Нет, это они Господа хвалят.
Бабка уцепилась за нее, начала повторять про себя, как в детстве стишок, чтобы запомнить. Ей захотелось спать, голова стала клониться к подушке. Кузьминична и вовсе испугалась своей бестолковости, беспамятства, заметалась на кровати, пытаясь прислушаться сразу ко всем — за что же ей такая честь? И тут какая–то святая сказала ей:
— Ты же — Богородица. Ты — Богородица.
И до того Кузьминичне стало радостно, светло… Не потому, что она лучше всех, выше всех, а потому, что она наравне со всеми. И все мы, люди — Богородицы, Иисусы, и спасение близко.
И увидела себя Кузьминична сидящей на кровати с чем–то в руках, как у цариц на картинах — держава и скипетр, — так и у нее. А на голове — венок. Светящийся, как нимб.
Глава 11
Утром Михайловна по привычке открыла глаза в шестом часу.
Кряхтя, спустила с кровати ноги, нашарила впотьмах ногами тапочки. Стащила со стула рядом с кроватью одежду. Надела чулки, прихватив их над коленками специально сшитыми резинками, теплые панталоны. На сорочку натянула платье, сверху кофту. Надела на чулки шерстяные носки. Подумав, не спеша стащила чулки и панталоны, натянула теплые рейтузы. Заколола гребешком волосы, повязала платок, морщась, потерла виски: голова гудела. У дверей уже натянула старый пиджак на кофту, вышла в сени. В коридоре вдела ноги в старые резиновые сапоги с обрезанными голенищами — в галоши, взяла в руки подойник… И сползла вниз, опустилась на ступеньки, села, выпустив из руки подойник. Он шумно скатился с трех барачных ступенек.