Зга Профилактова
Шрифт:
Но я упоминал: теснота, скудость, безысходность. Это было, это стало вдруг способом моего существования, теми единственными средствами, которыми я еще располагал для продолжения жизни и участия в бытии. Я ощупывал стены, содрогаясь от их отвратительной влажности; они, говорю вам, были как слизь. Понять бы, куда я попал. Это и есть заподозренная чернота? Неожиданно в полной тишине, стоило мне навострить уши, раздался скрип, словно кто-то с въедливой нарочитостью, раздирающей в клочья мою чуткость, приоткрыл старую дверь, медленно закрадываясь, подбираясь ко мне. На мгновение я совершенно оглох, и все мое предстало в каком-то плоском виде, я почувствовал себя втоптанной в грязь узкой и мелкой доской или выбеленным под палящими лучами солнца скелетом. И тем, и другим; определенности никакой не осталось. Я огляделся,
– Так вот... того, знаете... с Геннадием Петровичем Профилактовым судьба нехорошо обошлась. Сыграла, можно сказать, злую шутку. Помер вроде как, и помер, бедняга, ни за что ни про что. А думали, что это, мол, Ниткин. Но что Ниткин? Кому, скажите на милость, могло придти в голову, что-де пропал Профилактов, а не нашли Ниткина? Только дуракам. Ведь что такое Ниткин? Пустое место, нуль. И если пропал, так что ж, невелика потеря. А Геннадия Петровича, говорят, видели в Гондурасе, куда ему вовсе не следовало попадать. Вот это судьба так судьба! И жестокая, и злая, как ведьма, и славная, до того, скажу, величавая и здоровенная, хорошенькая собой, ядреная, что дух, ей-богу, захватывает...
***
Вадим, вперив в Федора взгляд немигающих глаз, перехватил нить рассказа:
– Стало ясно, что нас трое таких, которым суждено разобраться в черноте. Видна она, дескать, с монастырской горы. И эти трое - мой брат Филипп, ты, Федор, и я, Вадим. А будь иначе, для чего бы Филиппу было прибегать ко мне и рассказывать всю эту сумасшедшую и, не исключено, фантастическую историю? Вовлечь стремился. Он еще с самого начала, еще когда только в первый раз увидел ту черноту, задумал втянуть меня в эту прилипчивую историю. А и не отлипнуть теперь. Нынче мы уже как мухи на липучке. Тебе что-нибудь известно о черноте, Федор?
Федор пожал плечами.
– Впервые слышу. А что касается тех или иных подробностей...
– О подробностях разреши выразиться мне, - перебил Вадим.
– Филипп - сумасброд, я - реалист, практик и лидер, ты - абориген. Вот и вся та определенность, в которой так нуждался Филипп, прежде чем влезать не в свое дело, но которую он упустил. А мы не упускаем. Не романтические барышни и не разбитные девки, чтобы лезть на рожон не подумавши.
– Одной этой определенности мало, - возразил Федор.
– Любой здравомыслящий человек на нашем месте признал бы, что следует куда как основательнее покопаться в упоминаниях и даже как бы фактах, изложенных Филиппом. А то - мухи, липучка. Это все образы, если не вовсе метафоры, но никак не дело и не программа. И если мне будет позволено высказаться, то есть если вы, неожиданно нагрянув, не будете здесь только болтать, затыкать мне рот, разоряться, вести себя, как слон в посудной лавке, я, буде мы достигнем того или иного согласия, своего рода общественного договора, как настаивал на том знаменитый Руссо, на счет общего плана предполагаемых затей сообщу кое-что на редкость любопытное.
– А ты, Федор, - с обидой протянул Вадим, - разве не болтаешь сейчас почем зря? Ты все равно как брешущий на луну пес...
– Вы слушайте, и ты, Вадим, не перебивай, вы оба мотайте себе на ус.
– Федор наконец поднялся с дивана.
– Речь, собственно говоря, - сказал он, сладко потягиваясь, - идет о письменном сообщении. Да, речь о моем труде, о черновике той книги, которую я тут с некоторых пор пишу, как безумный, и когда-нибудь непременно закончу.
Вадим вскрикнул:
– Ты смеешься над нами? Какой труд, какой черновик? До того ли нам?
– Вы, может быть, удивитесь, но это шедевр, и когда я представлю его на суд читателей... впрочем, об этом после. Сейчас для вас главное - знать, что сам процесс моего труда над этой книгой есть не что иное, как явление в высшей степени необыкновенное, поразительное и, скорее всего, неповторимое. Вы первые узнаете. Да вам и нужно, ведь тут четко прорисовывается связь с вашей проблемой. А вообще-то штука выходит побольше всех прославленных чудес и достижений.
– Значит, ты стал писателем, Федор?
– Вадим, удивляясь, протирал глаза.
– Я стал им, работая бок о бок с небезызвестным Тире. Я и к Тире прибыл уже с немалыми задумками и заготовками. Странно, что ты, считаясь моим другом, не знал о моих литературных мечтаниях.
– Как не знать, я знал, но я не думал, что твои мечтания осуществятся так быстро и удачно.
– Так вот, питая определенные амбиции и надежды, я все же работал только на этого амбициозного и самодовольного Тире, а не на себя. Как только он догадался о моих собственных планах и видах, он меня прогнал. Я бы бросил литературу, потому как вернулся в Поплюев, а это не тот город, где пишутся великие книги. Но неожиданное и странное приключение, переживаемое мной здесь, заставило меня снова взяться за перо.
– Ни на миг один, - сказал Вадим с чувством, - не допускаю, что твой черновик может быть плох, убежден, что он наверняка заслуживает самых хвалебных отзывов. Но, с другой стороны, я на день, от силы на два бросил торговлю в своем магазине, и сделал я это для того, чтобы добросовестно выполнить миссию, взваленную на меня братом, а не ради ознакомления с какими-то черновиками.
– Действительно, мы пытаемся разгадать загадку черноты, и это наша главная задача, - подтвердил Филипп.
– Я решил повременить с торговлей, но это не значит, что я потерял разум и готов удариться в литературу. Торговля и твое писательство - вещи несовместимые. Прости на честном слове, но я просто вынужден сказать, что ты, дорогой мой Федор, графоман, пустомеля и всего лишь абориген, от которого мы разве что по недоразумению надеялись добиться какого-то толку.
– Не торопись с выводами, - возразил хозяин.
– В черновике, в моей - не побоюсь этого слова - будущей книге есть много такого, что способно вызвать у вас живейший интерес.
– Например?
– возбужденно каркнул Филипп.
– Случилось непредвиденное, я тайно подслушал один странный разговор, болтовню двух совершенно неизвестных мне незнакомцев. И промелькнули фамилии... были упомянуты...
– Ну!
– А что это был за разговор?
– Вадим пытливо вглядывался в писателя.
– Говорю же, какие-то незнакомцы, они трещали, как сороки, и я мало что понял. Но они упомянули и Жабчука, и Профилактова...
– А Ниткина?
– Ниткина? Ну, кажется, и Ниткина. Да, точно. Было бы просто смешно забыть про Ниткина ...
– Но в каком контексте?
– перебил Вадим.
– Что значит - в каком контексте? В каком контексте я мог бы забыть?
– Нет, те фамилии, они в каком?..
– О контексте я как раз и хотел поговорить. С ним вообще-то беда.
– Федор широко развел руки, показывая масштаб своего недоумения.
– В известном смысле он - контекст всем контекстам, но и это не все, потому что разобраться в нем постороннему слушателю решительно невозможно. Они говорили о чем-то им известном и понятном, но если вот сейчас мне поделиться с вами впечатлениями от услышанного, то я сразу должен заявить, что оно самое смутное и неопределенное. После всего, чему я там, на берегу реки - а у нас тут и река есть, знаете? да, имеется, и я, сам того не желая, спрятался в кустах, вышел человеком, затаившимся в зарослях, а еще у нас и озеро, и река в это озеро впадает, так что все не очень-то плохо, как можно было бы ожидать, и в месте впадения на одном берегу прекрасная церковь, а на другом вечно торчат живописные рыболовы... И вот началось словно бы хоровое пение на загадочном языке. Пока слушаешь, вроде бы многое понятно, и ничего плохого в том, что люди запели или разговорились там, нет, а после сознаешь внезапно, что смысл успел ускользнуть, не поймаешь... Поймите, мне подсунули набор разных фамилий, взяли и нагло впихнули его в меня, в мою душу, в мой разум... Чего они добивались? Чтобы мое сердце билось в унисон? Но с чем? Чтобы оно отбивало ритм тех фамилий? А у них есть ритм? Нечеловеческая музыка...