Зга Профилактова
Шрифт:
Но если бы это было все... Нет, это далеко не все! Не кончается на этом контекст. Разумеется, за озвученными фамилиями стоят или даже таятся какие-то люди, и эти люди дышат, едят, пьют и спят, они как-то действуют, что и нашло некоторое отражение в случившемся на том берегу разговоре, но, уверяю вас, это до сих пор ровным счетом ничего для меня не значит. Дело не в людях. Дело в том, что из состоявшегося уже контекста внезапно вылупился еще один, новый, то есть опять же контекст. Это все равно как в философском примере о курице, снесшей яйцо, да вот только в данном случае курица снесла не яйцо, а готовую курицу, ни в чем ей не уступающую. Вам это непонятно? Мне, в общем-то, тоже, и в пояснение я могу сказать одно: возник контекст-двойник и, несмотря на свою неотличимость - идентичность, как выражаются разные ученые люди, - от оригинала, обрел заметную самостоятельность. А начался разговор с фразы, которая ничего путного вам не скажет; да, но вот на что следует обратить внимание, - примерно так она звучала. И в какой-то момент - назовем его серединой разговора - она прозвучала снова, и вслед за тем произошел точь-в-точь прежний разговор. Почти тот же, разница невелика. Я и слушать перестал, знал все уже наперед, и не лезло в меня больше их словоблудие. Я вообще убежал. Затрещал в кустах, пробивая себе скорый путь. Может, услыхали, но мне плевать. Они, может, и знали с самого начала о моем
Да, так вот, сидя в кустах и напряженно следя за происходящим, я начал мало-помалу догадываться, что та фраза прозвучит еще не раз и все услышанное будет повторяться снова и снова, а может быть, и с самой первой своей точки подслушанный мной разговор был именно таким повторением. И не сообразить, когда это началось, где и как может закончиться. Я почувствовал себя тыквой: вымахала, налилась соками, мякоти хоть отбавляй, а не оторваться от земли, привязана. Насилу-то ноги унес. Я понял, что попал в словесную ловушку. Больше ничего не слушая, кое-как выбрался из кустов и что духу помчался домой. Лег спать, а когда проснулся утром, тотчас в моей комнате, вот здесь, где и вы сейчас находитесь, прозвучала та злополучная фраза, - уж не знаю, кто ее произнес. И завертелась карусель. Избавления не было, разговор произносился от корки до корки, и не берусь судить, где и как он делался, в моей ли голове или в этой убогой комнатенке. Другой нет. Я про жилище. Вот так: служил верой и правдой, из кожи вон лез, а приличного местопребывания не выслужил. Тыква я - и больше ничего. Вы представляете, какой ужас начался? Ну, повторы, иначе сказать - одни и те же слова, все те же утомительные - уже словно убийцы мои - фамилии. Погибельное убожество, убийственная скудость мысли, невероятная умственная ограниченность! Вот во что я влип. Нечто подобное происходит с обыкновенными людьми, они воображают, будто мыслят, а на самом деле тупо валяются на диване и до бесконечности прокручивают в голове одну и ту же нелепую, жалкую, ничтожную мыслишку. Вы же видели, когда вошли, видели меня лежащим на диване. Я лежал и прокручивал. Разве вам пришло в голову: вот лежит необыкновенный человек? Нет, вы что-то худое, мерзкое подумали обо мне. Можете не говорить, я догадываюсь, я мало-помалу начинаю прозревать. И в этом отношении хорошо, что вы вошли, что вас занесло в эти края.
Но и сейчас меня все еще так гнет к земле, что сил никаких нет, сил нет противиться наваждению, исчезает всякая возможность сопротивления. Вы спросите, как мог я в подобных обстоятельствах взяться за писание. Я пошел на подвиг. Это было актом благородства и вообще дерзания. И без сочинительства, которое еще недавно я ставил чрезвычайно высоко. Не до него было, нечего было сочинять, пришлось возиться с готовым, так сказать, материалом, с какой-то непонятной, отвердевшей и неистребимой реальностью. И это одно еще могло подтвердить, что я человек не конченый, так что я принялся за работу над черновиком, на тем, что я называю будущей книгой, ввязался в это дело, решив, что нет у меня иного средства вырваться из заколдованного круга, только вот и есть, что шанс довериться бумаге, хорошенько описать все со мной происходящее и с тем вернуться к нормальному способу существования.
Вас, разумеется, распирает любопытство: почему же черновик, почему не прекрасная, чудодейственная книга сразу? Сам-то я не дурак, чтобы задаваться подобными вопросами; мне такие тайны известны и такие бездны открыты... А трудно, ой как трудно дался мне даже этот слабый еще, во многом неверный и в каком-то смысле попросту паскудный черновик. Моей задачей было не писать, на ходу оттачивая стиль, и уж тем более не излагать готовые формулы и давно проверенные мысли, а остановить гнусную круговерть разговора, который к тому времени обрел уже, можно сказать, статус абсолютно не зависящего от моей воли и моих желаний процесса. Я должен был проникнуть в его плоть, вгрызться, ворваться и что-то в нем нарушить, лишая тем самым его возможности беспрепятственно повторяться. Это оказалось неописуемо трудной задачей, дело пошло туго, ведь я практически ничего не понимал, что к чему в том разговоре, и, затрачивая массу усилий, никакого заметного результата добиться не мог. Разговор был не то что металлический или железный, скорее словно бы резиновый, а представьте себе резину твердую, как камень, резину, из которой бесхалтурные обувные фирмы изготовляют - это просто пример, ребята, - добротные подметки, и хоть на минуточку вообразите, каково в подобную подметку вгрызаться человеку пишущему и в письменности своей ищущему спасения. Это была немыслимо прочная подметка, испещренная фамилиями неизвестных мне людей, и я изо дня в день запускал в нее зубы, получая на бумаге все тот же подслушанный в один далеко не прекрасный для меня день разговор. Я пытался расширить горизонты, некоторым образом шагнуть в неведомое, наметать биографии людей, скрывающихся за более или менее говорящими - устами незнакомцев, виденных мной на речном берегу, - фамилиями, придумать для них какое-то движение, становление, некие сценки, хотя бы пантомиму или мимику. Я хотел навязать им деятельность, чтобы они, заметавшись, поневоле выскочили из того круга, в котором я вместе с ними очутился, а вслед за ними выбежал бы и я. Но все тщетно. То ли материал не поддавался, а это опять же подметка, то ли мое воображение померкло. Я исписал гору бумаги, и все сплошь повторами проклятого разговора; ни на йоту от него не отодвинулся. Впрочем, я не теряю надежды. Полно! Я свято верю, что когда-нибудь этот черновик - так называемый черновик - обернется настоящей книгой и в ней найдут отражение все те гигантские усилия, которые я здесь так мучительно, со скрежетом зубовным, пускал в ход с уже известной вам целью. В ней предстанут, обретши некую плоть, все отчаянные мои попытки прогрызть подметку, покончить с наваждением, придумать что-нибудь новенькое, свежее, неизвестное разговорившимся на мою беду незнакомцам. Она запестрит почти уже придуманными мной биографиями, мизансценами и интермедиями. Там будут боги, герои, трагики и комики. Вдруг выплеснутся в нее все те великие идеи и гениальные прозрения, что попутно мелькали у меня и, увы, едва ли не тотчас же угасали в моем остановившемся уме. Мой труд не пропадет зря, не пойдет прахом. Я верю, и эта высокая вера укрепляет мой дух, дает мне силы с оптимизмом смотреть далеко вперед.
***
Федор и братья Сквознячковы отправились на монастырскую гору в надежде повидать описанную Филиппом черноту. Шли широкой нарядной улицей, любуясь громадами домов, вычурных и порой весьма забавных.
– О!
– говорил Вадим вдохновенно и мрачно.
– У меня много денег, жутко много в сравнении с моей былой бедностью, и я бы любил свое богатство, я бы гордился им, но!... Вы поймете мою мысль, вы умны. Наше отечество, оно, как всегда, в опасности. Здесь нет покоя, нет места для уверенности, с какой живут в других краях, там, где твердо знают, что завтра их жизнь будет той же, что сегодня. У нас так много ненормальных... Все эти самовлюбленные политики, бешеные приверженцы всяких идеологий и прочие адепты... А давно ли мы обрели свободу? Мы еще и не освоились с ней по-настоящему, не поняли, что она собой представляет, а уже... Уже готовы ею пожертвовать. Если я скажу, что меня гложет тревога за наше будущее, я еще ничего не скажу. Она меня сводит с ума. Я сижу как на иголках и думаю: а ну как завтра придут к власти очередные перераспределители собственности, новоявленные революционеры, которые опять захотят причесать всех под одну гребенку? И это очень даже возможно, вы же посмотрите, что творится... А извращенцев всевозможных сколько!.. И что будет с нашей родиной, если они заберут власть? Ничего не будет. Не будет родины, выйдет вся. Полетит в тартарары. Кончится родина. Так могу ли я спокойно и безмятежно пользоваться благами жизни, пользоваться которыми мне в настоящее время позволяет мое богатство? Для чего же мне и богатство при такой-то родине?
– Слишком тревожишься, слишком ерзаешь, и беспокойство подтолкнуло тебя к участию в нашем нынешнем деле?
– осведомился Федор.
Рассуждал, вертясь и путаясь в темных закоулках своей души, и младший Сквознячков. Он вставил, мешая Вадиму ответить на прозвучавший вопрос:
– Я вижу, наш новый друг, этот здешний человек, не способен говорить нормально, изъясняться на обычном человеческом языке. Все-то у него с вывертами, словно он колобродит, подменяет живую душу заковыристыми фразами и еще подносит эти фразы к кривому зеркалу. Хорошо, если за его вопросами стоит не праздное любопытство, не ледяное равнодушие, не холодный расчет.
– Мои вопросы порождены самой жизнью и к ней обращены, - возразил Федор.
– Я хочу распутать клубок того разговора, который нейдет из моей головы, вообще из моего существования, и это весь мой расчет.
– Ты погоди, Вадим, помолчи, сначала я скажу. Душу мою если взять и рассмотреть, что она, собственно говоря, такое, так ведь окажется, что ей одно подавай - любовь. Поэт сказал бы, что она как сосуд с пенящимся любовным напитком, стремящимся излиться. Да так оно и есть. Но кого или что я люблю? Вот мы с тобой, Вадим, живем в неплохом городе, не то что этот, и для меня нет краше и милее города на земле, чем наш. Я изнемогаю от любви к нему и к себе - к себе за то, что на мою долю выпало счастье в нем жить. Я часто брожу по улицам, просто так, и в полном одиночестве, и любуюсь их красотой, не могучи налюбоваться. Остановлюсь перед каким-нибудь особенным домом, залюбуюсь им, и аж сердце в груди переворачивается, так мне хорошо. И хочется жить, жить... Вечно бы жил под нашим неповторимым, ни на что не похожим небом. И снег у нас такой, что нигде подобного не бывает. Я человек лишь на улицах нашего города, а где-нибудь еще - там я дурак, люмпен, отрезанный ломоть, животное. Но как жить без уверенности в будущем, в завтрашнем дне? Что, если я завтра умру? Только во мне разольется любовь к домам, улицам, закоулочкам разным трогательным, я уже чувствую в ней какую-то усеченность, как бы порчу, сознаю, что без уверенности, что и завтра этот город будет моим городом, она не может быть настоящей, здоровой любовью. Если вслушаться, Вадим, в твои высказывания и волей-неволей допустить, что, неровен час, разного рода извращенцы отберут у тебя деньги и торговлю, а у меня - самое душу... Конечно, это пока только страшное предположение, но как я могу и в самом деле любить жизнь, если это предположение так уже и гложет меня по твоему наущению, так и поджаривает меня на медленном огне? Нет, говорю я себе, надо выждать, осмотреться... Брат, он, может, никудышный пророк или даже вовсе глуп. Он, может, специально сбивает меня с толку, дурачит, пугает, действует мне во вред. Где они, эти извращенцы? Мой новый друг Федор, он, что ли, извращенец? Как бы не так! Значит, лучше и впрямь ждать чего-то. А с другой стороны, чего ждать-то? Любовь либо есть, либо ее нет. К тому же жизнь одна, можно и не успеть. Вот и рассудите... Что получается? Безумие. Отсутствие почвы под ногами. Страх. Почти отчаяние, как будто самое страшное уже произошло. А тут еще эта непонятная чернота... Ох уж эта наша смертность! Вместо вечности и прохождения дальнейшего бытия в ангельском чине - труха под ногами, склизкие стены, могильная вонь, чей-то вкрадчивый шепот в темноте... Не скрою, мне хотелось бы получить хоть какие-то объяснения. Более того, я требую объяснений. Скажите, как можно не то что любить, но вообще жить, когда над тобой постоянно висят разные страхи и сомнения, когда тебя давит не что иное, как черная неизвестность будущего? Что же я за несчастный человек такой?!
Филипп, испуская слабые вздохи, предпринял попытку упасть на землю и закрыть сделавшееся жалобным лицо руками. Но старший брат искусно схватил пораженца за шиворот, встряхнул, высказал все, что он сейчас, в замирающем шорохе унылых словес, думал о нем, ничтожном.
– Плачусь я не почем зря, имею право. А ты, с твоими вечными придирками, острастками и назиданиями, гусь шипящий, индюк надутый и больше ничего. Вот ведь сволочной денежный мешок! Деньги он боится потерять! А если на кону вся моя жизнь?
– выкрикнул Филипп и с легким головокружением, с легкой тошнотой, глядя с близкого расстояния на щекастое, покрытое здоровым румянцем лицо брата, подумал: ненависть, ненависть душит меня... крови хочу... убить!..
Федору в это мгновение показалось, что он уже вволю нагляделся на братьев Сквознячковых, оно бы, пожалуй, и достаточно. Похоже, это именно те люди, которые если уж перебегут ему путь, то все его глобальные планы, все его надежды на превращение черновика в достойную внимания и похвалы книгу рухнут как по мановению волшебной палочки. Зародилось в его душе желание оспаривать все, что бы они ни сказали, что бы ни предложили. И на монастырской горе он с завидным упорством отрицал, что будто бы видит вожделенную для братьев черноту. Впрочем, он и впрямь ее не видел; не видели и братья.
Вадим в ярости сжал кулаки:
– Хочу достать бутылку водки и залпом выпить. Нет, легче не станет. Зачем я здесь? Какого черта сюда притащился? Вот как легко загнать меня в тупик! А ведь еще какой-то час назад я верил в свою неуязвимость, верил, что сплотившая нас троих дружба выведет меня на какой-то качественно новый уровень. Ну и дурень же ты, Филипп! Так вот, братского чувства, которое я бескорыстно отдавал тебе много лет, больше нет. Да, я поверил было, что поездка в Поплюев как-то изменит мою жизнь, сделает ее краше, духовно разнообразнее, богаче разными удивительными вещами и штуками. Но я ошибся, и где же это замешкалась моя прозорливость? Не проявил ее, да, с излишней доверчивостью воспринял твою, брат, глупую болтовню. Я тебе задам, однако. Еще не было никаких реальных успехов, а мной уже овладело опасное головокружение, от которого всегда предостерегают мудрецы. Так я тебе такое устрою... Что и говорить, я повел себя как беспечный юноша. Может быть, подобная беспечность погубила уже не одного остолопа. И, выходит, мы на свою погибель пришли сюда? И остается только пить водку? И при этом даже не с кем перекинуться парой разумных слов? Гражданочка, - подлетел он к проходившей мимо очаровательной женщине, - где у вас тут можно перекусить?