Железная кость
Шрифт:
— Не пойму я, про что вы. — Ничего необычного, все как всегда: раскаляется лежка под брюхом; он, Известьев, умел потерпеть, не сорваться, за собой не поднять сразу бешеный гон.
— Поражаюсь я все-таки русской системе. Всюду Сколково, датчики, рамки, биометрия, чипы, штрихкоды — ничего не работает, только одно: дашь полтинник зеленых инспектору спецотдела СИЗО и полтинник главоперу, чтоб они там руками переклеили пару фотокарточек три на четыре, и уже едешь не в Белозерск на десятку, а в Ишим на два года, срок, который ты тут на одной, блин, ноге простоишь — и рождение заново, жизнь. Под другой фамилией. Да, Гела?
— Ух какой ты! Рентген. — С оттенком удивленного шутливого отчаяния (?) вор покачал потяжелевшей головой: вспорол меня, купил — не тратился ни долькой на зверские гримасы, продавливающий взгляд: он ведь не обезьяна. — Разведка у тебя, конечно, — по ресурсу. Как выкупил так быстро,
— Так ведь дочь у тебя поизвестней, чем ты. — Захотелось похвастаться нюхом: как читает мозги по значению взгляда, по невольным движениям губ, кадыка, заглянуть может сразу в нутро и достать человечью душу, заповедное самое, суть. — На эстраде сейчас. Очень, очень такая… — поискал для отца подходящее слово, — настоящая девка. Что-то есть в ней живое среди всех окружающих силиконовых доек. И голос. Ника Бакуриани. Видел, видел, как ты хотел ее из телевизора достать. Ты, наверно, живьем вообще ее толком не видел? Хоть знает, что отец — это ты? — надавил сапогом на кадык, в уязвимое место, которое сразу нащупываешь в каждом: лягушонок, глазастая гусеница — стала яблоней, плетью, лозой, красавицей девятнадцати лет, незнакомой, не знающей о живом человеке, что сидит здесь, в Ишиме, перед пыточным телеэкраном и не может коснуться своей новизны, чистоты, продолжения.
— Поздно ей что-то знать. Пусть я лучше останусь героем-полярником, — выцедил вор сквозь сведенные зубы с застарелой, остывшей болью и с каким-то добавочным шейным усилием, словно что-то мешало, тиски, или голову наново слишком туго пришили, повернулся к Угланову, глянув в глаза так же пусто и сильно, не зверски: — Ну, дальше? Мы же с тобою не соседи по пищевой цепочке даже близко.
— Никогда ими не были, но сейчас жопой к жопе вот паримся. — И достал припасенное, главное: — Подорваться отсюда хочу. Вот с твоей, Бакур, помощью.
— Эх как тебя скрутило-то в неволе — сразу на четвереньки и зубами в решетку. — Ни на дление, ничуть не сломавшись в лице, не отпрянув от белой горячки, вор смотрел в него без изумления и жалости, так, словно началось что-то давно и хорошо известное ему, что только и могло в Угланове свариться, в засаженном сюда устроенном, как он, Угланов, человеке. — Смотрел вчера по ящику про дикую природу? Что вся теория Дарвина — фуфло и крокодил не превращается в процессе эволюции и никогда не превратится в птицу, гад ползучий. — Смотрел на параллельную ветвь рода человеческого: здесь все твое, с чем ты родился, не работает — нужна тотальная замена мозга и рефлексов и выжечь прежние инстинкты невозможно. — Ты понимаешь мою мысль?
— Более чем, о том и разговор. Что не могу я сам, то для меня исполнишь ты. — И рассмеялся этому редчайшему в живой природе случаю перекрестного и равносильного в обоих существах презрения: здесь и сейчас они друг друга презирали и не могли: вор — расцепить на своем горле впившиеся зубы, а Угланов — сомкнуть на этой глотке жвалы окончательно. — И не надо бла-бла. Только «да», под венец. Не ответишь взаимностью — я сейчас шаг из строя и вложу тебя, вора. И не надо мне, что после этого в зоне долго не проживу. Ведь тебе оно будет совсем уж без разницы, когда ты по железной дороге отсюда обратно поедешь и по счетчику будешь с накрутом платить. Срок на сколько умножат твой, на два? Так что сделай мне, вор, что прошу. — Бил, хлестал поводком песью морду с воскресшей умелостью: все срываются с места, когда он скажет «фас!». — И вообще, если так-то. Ты-то здесь себя стер, в мужиках растворился, ну а там, в Белозерске, — долго громоотвод твой продержится? Ведь в любую минуту посыпаться может, как бы он хорошо все повадки твои с биографией ни заучил. Да и Хлябин наш здешний — очень, очень нюхастый. Он тебя еще не ковырял?
— Было дело — пощупал. — Провалился в себя и простукал вор днища, борта, заключив окончательно: ничего он не может ослабить неподвижной углановской хватки на горле; невидимкой снова не станет, загорелась земля под ногами, и на этом вот месте ему оставаться нельзя. — Ну и что ты себе представляешь? Ты на шею ко мне, ножки свесил, и я проведу тебя, как по паркету?
— У меня же ведь есть кой-какие начатки мышления, даром этот вот год не сидел. Руки, руки нужны и носы. Как вот вскрыть изнутри эту банку, я, быть может, придумал, а вот кто до границы меня доведет и, тем более, через нее. Вызвать «скорую помощь» я сюда не могу. Нужен твой воровской телеграф. Сван-то с местными знают конечно же, кто ты.
— Ты смотри, наблатыкался, — хмыкнул вор безнадежно-насмешливо, еще раз смерив взглядом Угланова, как покинувшего ареал представителя фауны. — Ладно, сгинь, не сверкай. А то вон как все зыркают — все шнифты об нас стерли. Я к тебе подойду, перетрем это дело — как они, крокодилы, летают.
Приручил
— Да вы чего копытами-то, а?!
— А ну-ка сядь, щенок, не голоси! Что про Чугуева такое ты, Чугуева?
— Да ну чего — то самое, по слухам. Если жена красивая, то все, только об этом надо думать постоянно. Я ж говорю, насчет попользоваться многие… — голос Сынка потаял до приказанного шепота. — Вот все менты слюной исходят просто. Ну там, конечно, вшивый прапор — что он может? А у кого побольше звездочки, там опера, хозяин с кумом, — могут. За просто так такую по иметь — кому же неохота? Это ж в открытую порой даже бывает: вот подойдет он, опер, к зэку, так по плечу похлопает паскудно: а ничего такая баба у тебя, окорока рабочие, огонь, а зэк стоит глазами хлопает и не поймет никак, к чему он это, опер, а как поймет, так взвоет: сука, сука! Ведь ничего ж не сделаешь, в чем гадство. Разве зубами падлу только грызть. Ну а многие живут и не знают. Кто и чем им УДО заработал.
— Про Чугуева мне, про Чугуева! — Вспомнив все: как смотрели на эту огневую, красивую бабу дубаки на воротах… и Хлябин, он нажал на Сынка с кровожадной унюхавшей радостью и попершей в горло выворачивающей мерзостью вместе. — Видел, слышал, сам свечку держал?
— Не держал, но слыхал. — Поворотами бритой башки на соседние ярусы установив, кто и что может слышать оттуда, подержал за зубами ухваченный где-то кусок чужой жизни и подался к Угланову, схваченный словно под челюсть: — Я не знаю, отец: может, мне и парашу запарили. Только очень уж многое с разных слов совпадает. И водилы-вольняшки, и шнырек вот один, было дело, расставил локаторы, что ее будто Хлябин… — Он на Хлябина так, «ниже пояса», никогда не смотрел, почему-то решив, что вот этот пациент порносайтов и «Сауна. Отдых» не может, не хочет никого «фаловать на житуху», сублимируя всю свою слизь только в сладость дознания, гона, потрошения рыбины, пыточных опытов… Как же он не допер, что урод забирает у каждого все, у богатого силой любовной Чугуева — бабу, без сомнений, без страха может брать и берет господином у рабски стоящих на коленях безруких, безъязыких острожников, как оно испокон повелось в русском племени, в человеческом роде вообще. — Это ж палец о палец ему. Гвоздь задрынить в башку, чтоб легла и раздвинула. Вот заходит она, и с порога ей в лоб: хочешь, чтобы твой муж хорошо в зоне жил, вообще чтобы жил — так давай мне, спасай. И куда ей, овце? Под него. Надуханит, конечно, ее, запугает: новый срок, то да се, не увидишь вообще.
— А ему самому неужели никто не сказал про такое, Чугуеву?
— Ну я как бы не смертник, отец. Сам я как бы не видел, а парашки пускать… Да и если цветное бы выкупил, все равно бы, тем более про такое узду закусил. Ведь скажи ему — грохнет. Это будет такое уже, что умри все живое вообще! Да и так-то — ведь жалко Валерика. Как не знаю… осиновый кол ему в сердце. Как лопатой — хренак! Червяка сразу надвое. Как ему тогда жить? Это ж ведь если бабу твою поимели, то считай, что тебя самого поимели. Нет уж лучше я буду молчать — пусть живет и не знает. Да и было оно? Хотя знаешь, вот жопой чую, что было. Слышал это про Хлябина — что таким промышляет. Я не просто же так вот своей приезжать запретил.