Железная кость
Шрифт:
— Да не тянет, не тянет вот что-то Чугуев, — со слесарской досадой на собственный брак, на вколоченный криво непрочный крепеж протянул без зазрения Хлябин, плутоватые глазки не дрогнули: все равно он, Угланов, не видит, не прочитывает, как он еще может, Хлябин, безголовую эту болванку «Чугуев» использовать — в вечно зыбкой, изменчивой схеме живых плывунов, донных ям и привязанных над косяками переполненных ведер с цементом. — Ему как было сказано? Ни один чтобы волос. Ну а он что исполнил? До утра ж ведь барак отмывали, вашу кровь, извините, все тряпками стягивали. Как обивку когтями вот кошка драла, дал изрезать вас так. Ну а если б не в щеку, простите, а в глаз? Я кого бы сейчас россиянам показывал? Ну танкист он, Чугуев, — чего с него взять? Очень долго доходит. Как до бронепоезда. — И с врачебным участием: — Заменить его вам?
— Ну а вы, что ли, ждете повторения эксцесса?
— А как сами считаете? Да вот после того, что случилось, вообще у нас с вами один вариант — убирать вас под крышу с концами. Со всей очевидностью: ну не можете вы в окружении зэков. Это вот уже вашей кровью написано, — показал, не таясь, как он может легко
Был Угланов готов, с первых дней ожидал этот самый простой и надежный из всех вариантов, но сейчас все равно, презирая себя за приливную кровь, за испарину страха, закричал, разрезая себе щеку бритвой:
— Ты попробуй мне это, попробуй! — А чего ему было скрывать? Вот обычную ярость и спесь защемленной в правах, не признавшей оглобли владетельной твари? — Голодовки и вони той тебе было мало? Ну так я не тебе на кадык надавлю, а кремлевским, под чью дудку ты тут извиваешься. Придушить-то, конечно, их не придушу, но вот пищеварение с аппетитом испорчу. Бойцы вспоминают минувшие дни: как вместе пилили статьи федеральных бюджетов они.
— Ну а как еще, как с вами здесь мне прикажете? — Хлябин им любовался — вскрытым мозгом размером с крысиный на предметном стекле, заревевшим подраненным лосем, одинокими, жалкими, несмотря на калибр тунгусского метеорита, усилиями вскрыть, расшатать изнутри то, во что засадили его; эта самая несоразмерность, расстояние «Солнце — Земля» меж явлением «Угланов» и Углановым голым, ошкуренным, человеком из кожи, жуком, умещавшимся «здесь», на ладони, и была для урода не изведанной прежде забавой и сластью. — Что ж вы думаете, в Хмызине дело, в обезьяне вот этой? Мало, что ли, желающих, кроме него, залепить вам по кумполу? Что же, не замечали? То, как смотрят на вас? Тут же каждый из них перед вами — ничто. Зона есть, существует, потому что — Угланов. Ишимская колония имени Угланова. Психология, Артем Леонидович. Всех униженных и оскорбленных. Да вот с этого, так, между прочим, весь семнадцатый год начался. Люди не согласились с отведенным им местом. Захотели стать всем те, кто были никем. Ни хрена вот не стали, но зато уж нарезались вдосталь, человеческой кровушки голубой наглотались. И в своей захлебнулись. Вы же тут одним только своим физическим присутствием определяете им место: вот ты где, что ты весишь, ничего ты не весишь. Я вот сам из простых, я по жизни внизу, участковый я мент, и я так вам скажу, по себе: ох и жжет все внутри, когда кто-то такой вот, как вы, неизменный хозяин всей жизни, выходит навстречу. — Даже в этом сейчас мазохистски сознался: сладость, вот в чем сладость-то вся для меня — затравить тебя, крупного, силу. — Хмызин что вам кричал? Он ведь правду кричал, если так-то. Он как резать-то вас уже начал, так и вправду забыл, для чего и за что он вас режет. От души, от себя уже бил: ощутить наконец-то, что он — не ничто. Это ж просто они тут никто не показывают вам. Давят, давят в себе. Возмущенный, блин, разум кипящий. А давление — штука опасная. Тот же самый Чугуев, — ввернул вдруг Угланову в череп: не спать! интересен тебе он, я знаю, а уж как ему ты(!) интересен, Чугуеву. — Вот вы думаете, кто он? Ну такой, больше тонны не класть, очень, очень простой, ну пришиб там кого-то своим кулачищем по пьяни, как у быдла бывает, и всю жизнь теперь плачет, невольный убийца, ну а так-то — не зверь. Ну все так, да не так. Он же помнит, Чугуев, на всю жизнь вас запомнил. Вот вы где у него, — растопыренной лапой, когтями показал на себе закадычную, подсердечную неизвлекаемую злобу, едкой слизью обросший печеночный камень, который с годами все растет и растет. — Крепостной ваш могутовский. Это — узнали? Что ходил он тогда против вас воевать? Не пускал на завод олигарха московского? Не хотел очень гнуться, ложиться под вас, унижение так жгло, на ОМОН с кулаками пер буром, больше всех там старался, вот тогда и прибил, не кого-то — мента. Получается вот — из-за вас.
Так вот из какого горячего прошлого выперся сквозь года и позднейшие льды и в Угланова взглядом уперся этот вот несомненно могутовский сляб с осязаемым сердцевинным изломом — затопили углановский череп на мгновение топот побоища, крики; не заметил тогда он, конечно, тех сотен поломанных, наводнивших вповалку больницы, не заметил троих? пятерых? или скольких там? насмерть забитых, осужденных, исчезнувших с аномальной магнитной земли, из железных — в зэка, в ржавый лом производства. И теперь он, Угланов, упал на Ишим — и Чугуеву в душу с новой силой впилось… мог ли этот потерянный, выбракованный, вырванный из родного завода, машины железный ненавидеть его с той же силой — сейчас? Да ну нет, это то, что так страшно и необъяснимо его раскалило тогда, подымало магнитной волной и тащило, несло на убой, под откос, эта та его злоба должна была, по уму, показаться ничтожной ему и смешной сейчас по сравнению с тем, что сломал, потерял, по сравнению со слитой в шлак молодой его силой, невозможностью жить своей волей, делать что-то по сердцу, нутру своему, отливая из пламени осязаемо-железные прочности, выплавляя из близости с бабой новых детей, проживая единственную свою жизнь не бесследно, не пусто.
— Ну а вдруг он захочет сейчас отыграться? Вот он — вы каждый день рядом с ним, — не знаю даже, как вас и назвать, человек вот, который, короче, во всем виноват. Ну конечно, вольно ж ему было тогда так стараться. Только сам он-то, сам — понимает вот это? Кто вы есть для него? И вот главное, кто он для вас? Что он видит? Как он был для вас мусор, так теперь и остался. Как тогда в три погибели гнули его, так и здесь из-под палки вам служит, стережет вон, вибрирует, ни один чтобы волос не упал с головы. Вот опять, навсегда вы хозяин ему. Самому-то вам как — не жим-жим? Неужели не екнет нигде? Это вам уж не Хмызин с заточкой и криками. Этот раз молот-нет — сразу траурный марш и венки с креп-сатином от близких. Против «тайсона» выставить — «тайсона» жалко. — Вот с
— Что ж он ждет-то тогда, человек ненавидящий? Вот давно бы тогда молотнул, если б жгло его так.
Для чего вообще начал Хлябин так длинно про Чугуева с ним? Неужели хотел впрыснуть в кровь ему страх — перед чугуевской взбесившейся кувалдой — чтобы вне разумения Угланов затрясся и взмолился Москве: прекратите, от меня уберите вот этого страшного, всех? Да смешно, не работает, навсегда он, Угланов, неприкосновенен… Ну а эта вот кровь и бинты — не смешны?
— Так держу я пока что его на колючем ошейнике. — Сам себе удивляясь, Хлябин словно подергал на прочность, на предел растяжения элементы кровавозазубренной упряжи. — Так ведь этот ошейник, он тоже впивается, душит. Вы не знаете этой породы или, может, забыли: долго терпит он, долго, даже сам про себя понимает вполне, что нельзя вот ему без узды, не срывайся, не лезь, напряжение шестьсот киловольт по колючке, но уж если его довести… Обреченность, она, как известно, отключает мозги. — Сам-то как, не дрожит, зверовод, дрессировщик, выходя на стального Валерку один и без палки — или, может, надеясь на маленький уравнитель с патроном в стволе? — Так что я вам, Артем Леонидович, не поручусь…
А ведь это, пожалуй, искусство, пилотаж, филигрань — управлять, усмирять парой точных, до сердца протыкающих слов человека, который сильнее тебя и могущего каждое дление вклещиться в твое хлипкое мелкоживотное горло, лишь бы только не длить непродышную неокончательность, ожидание и неизвестность, что ты завтра решишь сделать с ним. Вот она — для урода — ни с чем не сравнимая сладость работы крючками и скальпелем по живому нутру — раскачать, раскалить вот такого, уже раз испытавшего, что такое «убить», человека и заставить его сделать то, чего больше всего тот не хочет, навести и толкнуть на Угланова, как вагонетку, тепловоз, разгоняемый собственной силой отчаяния. И с Углановым хочет проделать он что-то похожее: просто так тебя бросить в бетонную одиночку-коробку мне не интересно — нужно мне что-то более тонкое, блюдо, пирожное, запах пота, бессилия, прогоревших расчетов, надежд, завонявшего сладким паленого мяса, вот мочи и дерьма из расслабленных концевых и кишок, нужно, чтобы ты сделался передо мной, Угланов, — как Чугуев, «как все».
— Что ты хочешь-то, а? — Он хлестнул поводком по вот этим дружелюбным, пытливым, осмелевшим вконец, ничего не скрывающим глазкам. — Там чего, в Москве, что ли, решили применить ко мне третью степень дознания? На дощечке отбить молотком, чтоб приобрел необходимую податливость? Ты сначала за это, — вскинул руки в обмотках, — давай отчитайся. А потом мне рассказывай про быков на своей звероферме и какие ко мне они нежные чувства испытывают. Или, может, ты лично от меня что-то хочешь? Там на новый коттеджик или «лексус» жене не хватает? — Есть у тебя жена? Можешь ты человечье, обычное — или мутант? — Или, может, ты хочешь, чтобы я тут дрожал? Лично перед тобой? Так давай не стесняйся, скажи. Может, чем помогу. — Пнуть с привычной скукой мразь сапогом.
— Да какое уж «лично», Артем Леонидыч? — Хлябин тронул натертую вечной веревкой служилую шею. — Что я делаю лично, так это за вас головой отвечаю. Чтоб никто никуда и не вздумал здесь, в зоне, сорваться. — И глянул, то ли голосом вот передал, не таясь: «чтобы ты никуда не сорвался», целиком, до конца чтоб почуял бессилие поменять свое место для жизни, судьбу. — Вот и вся моя власть. — Все готово: приборы, инструменты, ножи, остается лишь вынуть из Угланова мозг, вынуть душу, тут разделка, готовка, процесс, разумеется, много увлекательней и неожиданней по проявлениям предсмертной активности, чем принесенное блюдо. — Просто чтобы вы знали: Чугуев вам совсем не чужой человек. Да и в общем-то и без него чудаков тут хватает. Так что, может быть, все-таки мы вам — комфортабельный люкс? Безо всяких там ужасов карцера. Телевизор, питание, белье, свежий воздух, прогулки — это сколько угодно. И людей подберем для общения вам. Вознесенского вон. Ну зачем вам тереться — ну, так-то — с шантрапой, обглодками, нюхать?
— Ну а как насчет равенства перед законом? Ведь Москва же отчетливо нам обозначила, что Угланов сидеть должен в зоне, как все. — Этим он его сбил, заставляя отпятиться в норку, все словесные игры, лианы на этом кончаются. Хлябин был ему ясен насквозь, Хлябин был ему нужен на этом вот месте таким, как он есть, человек безопасности с личным, нездоровым и неизлечимым отношением к Угланову — точно такая же незаменимая деталь для сборки углановской проходческой машинки, как и все.
Хлябин вышел, исчез со своим «поправляйтесь», он остался пластаться на ватном матраце и думал о могутовском слитке, человеке, которому он «не чужой» и который здесь так задыхается. Как страшно много он уже, Чугуев, отдал, заплатил по счетчику несложенных бревенчатых венцов и неродившихся детей, расплачиваясь с тем, уложенным им в землю человеком десятилетним омертвением своего щедро способного к работе и войне, детозачатию мужского существа; как много он оставил здесь, но и как много в нем еще осталось силы жизни — тридцатисемилетнем, не источенном и не надломленном никакими болезнями, только вот и вступившем в матерое совершенство двуногом украшении земли: вот таким бы ее и пахать и вскрывать до железных разрушистых жил, побеждать неустройство, запустение русской страны, а не здесь задыхаться, в чахоточном, обмороженном зэковском стаде-строю. Отдал все, что велела отдать ему «Русская правда» за кровь, — и живет здесь отмеченным будущим опозданием на волю, как входным пулевым, в точном знании, вещем предчувствии, что не будет он вовремя встречен женой на месте, в день звонка на свободу не сцепятся руки и не скажет она привалившимся телом своим: «отомри». И случится с ним это, не начнется нормальная жизнь только вот потому, что на этой очутился он зоне, угодил под особый закон, придавил его Хлябин на каком-то дерьме и Угланов обрушился с самолетного неба — сюда.