Железная кость
Шрифт:
И путем многократных плевков керосина в Валеркин движок убеждался Угланов, что Чугуев сейчас безобиден, как плюшевый, и его можно мять и трепать, как захочется.
— Дальше, дальше идем, не сворачивай.
Встали перед самой будкой с красно-белым шлагбаумом, на глазах у бригады, у всех и как раз вот поэтому очутились одни на асфальтовом острове, под колпаком наведенного яркого белого света, как вот кто поумней выбирает для шалостей не последнюю — первую, перед носом учителя, парту: хорошо же он тут все уже изучил. И каким-то другим, ослабевшим и шатким, пересиливающим голосом покатил на Чугуева новые, непонятные волны, с непонятным болезненным выражением глядя Чугуеву сверху в лицо:
— Я не помню тебя, извини. Вас тогда было много таких, пол-завода. Дравших глотки: «Долой!», «За Чугуева!» Вам же было тогда всем на площади сказано, я к вам вышел и вам говорил, как поставлю железное дело. И кто уши имел, тот услышал — и сейчас честно пашет на свой возрожденный завод и всегда
Непрерывно смотрел он в пустого Валерку, в глаза, и искал в них себя, отражение свое и себя в них не видел, хоть ничтожной задержки своей правды и силы в чугуевском взгляде: не имел для Валерки уже в этом плане никакого значения он. Рост родного завода, превращение его в великана, с которым считается мир, не имели значения: целиком был оторван от этого роста Валерка и не рос вместе с собственной родиной все эти годы, сокращался на зоне, ржавел, не могущий почуять отсюда вещественной силы углановской правды.
— Что ж молоть-то теперь? Перемолото. — Он зачем-то толкнул из себя, хотя всё было ясно обоим и так, и уже закричали дубаки им «построиться!», полосатый шлагбаум с табличкой «Стой! Запретная зона!» поднялся, и со скучной неумолимостью серый земляной и бетонный конвейер пополз, потащив их обоих в составе безъязыкого стада в жилуху; по всему должен бы вот теперь-то Угланов насовсем от Валерки отстать: для чего вообще он завел разговор о былом, что тянуло к Валерке его, что он мог из пустого Чугуева выжать?
Но опять — в умывальнике, выбрав время, — навис:
— Что же брат тебя, Сашка, не вытащил? Мог же ведь откупить от судьбы с потрохами?
— А тебя, видно, сильно боялся, — бросил в эти пытавшие никому уже больше не нужную правду глаза.
— Это как он меня, я не понял? Ну мента ты, мента. На площади тогда перед заводоуправлением, когда на приступ взять меня хотели. Ну и что мне тот мент? У меня сто вагонов ментов таких было.
— Да потом уже было — мента. А сначала тебя я, тебя. До тебя самого докопался. — Даже спичечного огонька разумения в глазах не зажглось у того. — Что тебе это помнить? Не надо. Там, на трассе, в стекляшке, где ты с Сашкой в сговор секретный. Вот бутылкой тебе хлопнул в голову.
Рука его, Угланова, качнулась, и потрогал обритый затылок, пытаясь оживить ту далекую комариную боль, ощутить ту потекшую малую кровь: да была ли?
— Нет, не помню. Забросали гранатами ту бутылку твою, извини. Если б ты на больничную койку меня, вот тогда бы запомнил. Ну а мент где тогда и откуда?
— Что тебе этот мент? Что вот я тебе, я?! — Вся давящая мука неопределенности, распиравшая жабры, рванулась наружу. — Что ты душу мотаешь-то мне: что да как да за что?! Было, значит, и было: свою жизнь за три дня поломал, за минуту вот только одну. Человека под землю убрал ни за что, вот которого даже не знал. Жизнь чужую забрал и свою отдаю, как оно и должно, справедливо! Вон он я, обит кожей, букашка! На твои все расклады не влияю никак! Ну у Хлябина клоуном, у него на руке, как Петрушка, по гланды! Так не против тебя же оно! Твой же телохранитель, ты уж не сомневайся: заслоню, пропасу, если вдруг какой псих…
— Ну спасибо, теперь я спокоен. Отработаешь, значит, честь по чести два года. Потом? Что, отпустит тогда по звонку тебя Хлябин? — Знал, конечно, что режет без ножа его этим вопросом.
— А зачем я ему? Отработал — и хрен со мной: что на волю, что в шлак — для него все одно. Тут теперь только ты. Ты большой, ты вкуснее, ты — целый Угланов, мы теперь для него все невкусные — нашу кровушку пить. — Кипятил в себе эту убежденность в своем неминуемом освобождении, но не мог довести до кипения, сделать правдой даже для себя самого.
— Если б так было просто, Чугуев. Поменяться
— А я могу?! — рванулось из нутра. — Так и так не дождется! Нет правды! Что могу против буквы закона? На бумажке букашка! Тут умишком же надо, мозгами, деньжищами, тоже сила не меньше чтоб хлябинской силы! А где?! Я всю жизнь тупой козлик, из-под палки вот вашей все делал, как скот! Это если б война, на руках, кулачках — от меня бы, от жилы, от упрямки зависело! Вот в забой меня, в шахту, в Чернобыль — давай! Вот тогда бы я сделал. Ну а так я обрубок! Даже ты — тоже здесь!
Выедал замолчавшего монстра глазами — человека из мяса, из пористой кожи, с выпиравшими сквозь эту кожу мослами, в той же майке казенной хлопчатобумажной, что все здесь, человека, который никогда не почует той же меры бессилия, от которой вот здесь задыхается он, земляной, скудоумный Чугуев, человека огромной давильной, покупательной силы, погрызающих все лобочелюстей — и уже получалось, Угланова жалобил, вымогал, вынимал из него: «помоги!», признавая без внутренних корчей за Углановым силу решать, кому жить, потянувшись впервые к Угланову и готовый уже целиком подчиниться ему, исполнять, проводить его волю своим существом, лишь бы только помог, — и смеялся вот в ту же минуту над своей дебильной наивностью, задыхаясь презрением к себе и к Угланову и не веря, что этот, так плево порезанный ножиком, сам посаженный в зону и ржавеющий в ней человек может что-то — теперь, вот отсюда, из клетки — изменить даже в собственнной жизни… и в какую-то стенку в себе упирался с разгона: не верь, нет к тебе и не может в Угланове быть никакого участия, занят только своим, лишь своей большой свободой и силою он.
И Угланов как будто услышал, да заранее это все знал:
— Можешь, можешь, Чугуев. Я и здесь вот, в загоне, кое-что все же тоже могу. Вознесенского видел, придурка, — пидорасить хотели его? Через месяц-другой, ты увидишь, повезут его на пересуд, и мои адвокаты докажут, что девчонку он ту даже пальцем не тронул. Это все ему я. И тебе то же самое! Но с тобой сложнее: в зубах ты у Хлябина. Так что ты должен тоже кое в чем мне помочь.
— У тебя, значит, клоуном?! Что у него Петрушкой был, что у тебя! И все одно по оконцовке тут останусь!