Железные Лавры
Шрифт:
– Прости, автократор римлян, чистил от грязи дорог память, дабы передать тебе каждое слово в точности, - И вновь один из подготовленных наспех ответов выпал из моей души сам, вовсе не выбранный с тщательностью рассудка. – Вот как говорил князь франков Карл.
И передал царице в точности едва ли не оскорбительные речения Карла до самого упоминания им евиного греха: двинулся-таки на страх, как лошадь – на боль.
Царица выслушала, не полыхнула во взоре не единой огненно-ледяной молнией, лишь повела черной, всегда усмирённой молнией брови и вновь улыбнулась. Так – и вновь до гортанного моего удушья – напомнила мне, как улыбался мой покойный отец Филипп.
«Вот и посмотри на нее
И задохнулся я вовсе, ибо нахлынула на меня сила невиданная. «Неужели, отец, ты был так влюблен в нее?» - помутилось во мне все разумение бытия.
Очутился в растерянности своей, как шатающийся пьяный на более него самого шатающейся палубе корабля, черпавшего перед гибелью обоими бортами. Да пьяному что – ему в самую беспечную радость и с палубой обняться, как с верной подружкой-фляжницей. Как не влюбиться в такую огненно-хладную, властную красоту, если она тебе еще и доверяет хоть на мизинец? В том, что василисса доверяла моему покойному отцу, я, с его же слов и по жару благословения, данного мне, отроку, ею самой, не сомневался. А раз уж такая взаимная, хоть и не равноценная беда – доверие царицы и чувство моего отца, - значит, отец не мог сеять семена заговора, урожай коего суждено было бы собрать уже не ему. Так мне увиделось. И в буре ошеломления ума вдруг успокоился сердцем – истинно как пьяный, коему уже не страшна буря.
И вот стало легко разуметь, где зреет заговор и почему огнеокая царица Ирина смотрит уж не на меня, а внутрь себя самой, в свою собственную душу, как и я – в свою, мы оба в тот час отвернулись друг от друга, уединились разумения ради.
Слова короля франков, а к тому времени, то легко было предположить, уже и императора Первого Рима, могли раззадорить василиссу и ныне истинного автократора римлян хотя бы по праву наследства, а именно – короны Первого Рима, презрительно брошенной на Восток последним победителем Первого Рима, варваром Одоакром[3]. Вот я передал слова Карла, кои и сподвигнут василиссу принять предложение новоиспеченного императора, дабы помериться с ним волей к власти. Что же дальше? Никифор, подобно Бруту, воззовёт к защите веры и славы отцов. В наше небрутово время – к защите эллинской славы, а заодно и Восточной Церкви от франкского воронья, грозящего заполонить Восток. И подобно Бруту, Никифор погибнет, не так ли?
И что же? Теперь я одним подтверждением слов Карла невольно поджигаю заговор и гублю логофета Никифора (если слова мои передал не он, а иной – другой щетины и окраса оборотень), коего уважал и поднимал мой покойный отец? А ведь как хотел я избежать болота дворцовых интриг и податься в монахи, дабы постыдить и покойного брата, и своих жиреющих друзей! Удрал – и что же: теперь одно знаемое мной и произнесенное в нужный час слово грозит обрушить само царство. Вот он бес гордыни, во весь рост до небес – победить его невмочь.
А что если мой рассказ о шатре Карла передал царице сам Никифор?
Напряг разум и, хоть не так силен был в счете, как логофет, легко вывел итог: от перестановки слагаемых сумма не менялась, если Никифор сам чаял трона. Тогда что же станет? По свержении василиссы вторжение войск Карла, гибель Никифора, едва занявшего трон, и – та же сумма в итоге.
Господи, как же не хотел я, зря грустную улыбку отца, мыслить теми же громадами власти, громоздить Оссу на Пелион, как титаны! И вот словно получил в невольное и неизбывное наследство не только дом и богатство, но и сами олимпийские мысли отца. Хотя и почитал себя уже чаемым ничем, стремясь на путь фиваидских отцов-пустынников.
Признаюсь, Господи, и каюсь: в те мгновения хотелось мне бежать за верным предвещанием не к геронде Феодору, горячо молившемуся за царицу, а к небезопасному язычнику Турвару Си Неусу. Он-то уж, верно, не мог стоять пока ни на чьей стороне –
Те ли бесы, что до поры стояли в сторонке, с радостью подступили ко мне? «Не жилица!», - крикнул один из них, кто же еще, когда царица легко, невесомо подняла с подлокотника правую руку и коснулась перстом виска, словно испытав внезапный приступ головной боли. Сладостная и презрительная лёгкость тела и души вдруг овладела мной.
Что же? Предвещания сияли просты, как смерть, коя имеет силу прийти в любой миг, а может в простоте своей и подождать, сколько придется, по велению твоему, Господи! В заговоре гибнет царица, потом, вскоре, гибнет в сражении с Карлом ставший правителем Никифор, даже не успев нагреть задом трон. Сумма опять не меняется.
Оказалось нестрашно, даже – с приятной прохладцей в сердце (если не переживаешь за свое имущество), стоять подобно бесу в сторонке и смотреть на бессмысленность великих потоков власти. Годом позже – когда пасмурные предвещания о низвержении царицы и ее кончине в изгнании уже превратились в холодно и бесплодно, как зимнее утро, прояснившееся прошлое – уразумел: бесы готовы вещать всесветную земную правду хоть на целый век вперед ради искушения даже одной мелкой души.
– Расскажи о своем путешествии, Иоанн, - повелела автократор римлян. – Геронда Феодор назвал его поистине необычайным.
Чувствовал себя совсем нагим сиротой, Господи, без святого образа Твоего.
Вот уж чего и в мысли не могло прийти: чтобы сам геронда Феодор успел передать василиссе слова Карла! Тогда где же заговор? Нет, не под силу и не по чину мне было разуметь, откуда и куда дуют вершинные ветры. Теперь знал: верно поступил здесь, на грешной земле, где малые сии куда хитрее Ангелов, когда говорил прямо в грозовые глаза василиссы чистую правду на счастье или беду кого бы то ни было, гори всё греческим огнем!
Сам себе напомнил некоего барда, раз за разом, от костра к костру, от очага к очагу повторяющего песнь о баснословных событиях, кои он сам видел и тому уже сам не верит, как чужим россказням, вследствие чрезмерного, многократного повторения песни. Повторенное не раз уже позволяло по мере повести думать о своем. Но о чем думать, больше не знал и не желал знать, потому, верно, и стал потихоньку забываться в песне, как и всякий вдохновенный певец.
И вот когда путь мой дошел до рокового пира в замке лангобардского графа Ротари, странное и ужасное принялось охватывать меня – бесы подкрались к прибранному жилищу и скопом полезли внутрь. Ради подтверждения правды рассказа смотрел я царице прямо в глаза – и вдруг плоть моя принялась дыбиться, как кипящая каша в горшке, до самой горловины. Уж, верно, мой отец никогда не смог бы так смотреть на царицу, как его искушенный в блуде сын – на ту арабскую служанку, не в силах ничего с собой поделать! И отвести взор не мог – то было бы провозглашением лжи! Адское вожделение поднималось последней гибельной волною на мой кораблец, и так уж вдосталь начерпавшийся обоими бортами.
Взмолился про себя, стал творить Иисусову молитву поначалу умом одним, не способным докопаться до тёплого сердца за помощью, но вскоре услышал, что кто-то дышит молитвой вслух, не признал своего голоса. Лик царицы вдруг стал затмеваться бледно-сивой тучей, почудилось, что передо мной задвигается занавесь.
– Что с тобой, Иоанн, не от голода ли гаснешь? Совсем уж запостился? В дороге лишнее, – донесся сквозь шум волн голос василиссы. – Кровь носом часто так идет?
Некое теплое течение и вправду стало отогревать губы, не позволяя им коченеть. Между тем свечи словно теряли свой свет кругом царицы – и успел смутно порадоваться, что сейчас скроется от меня она всем своим видом, отпустит мой взор. Однако сам успел весь целиком – с головы до колен – погаснуть быстрее дорогих дворцовых свечей.