Железные Лавры
Шрифт:
Вот он заговор – и я в самой его гуще, как на трапезе-бойне у графа Ротари! Снова ковчег мира черпнул бортом. Черпнет и другим, предчувствовал то и вопросил:
– Так мне – в силенциарии или – сразу отсечённой головой на блюдо, да тогда в гордыне раскаяться не успею? На что благословение-то брать?
Никифор усмехнулся – как утренним зябким ветерком власы ему обдуло.
– Ты ведь успел подумать о том больше нас: что будет, если наша славная Саулия выйдет замуж за варварского князька, пусть и богатого землями едва ли всего старого Рима? – словно не услышал моего смущения логофет.
– Тут во Дворце франки раскаркаются? Своих ворон мало –
– Или же старый Рим снова на эллинском заговорит об умных вещах, а на латыни – про сор земной, - предложил на всякий случай другую дорожку судьбы, - А потом – и все скифы. Тогда Карл переплюнет царя Кира – тому скифов в окружение взять рук не хватило.
Никифор пригляделся ко мне остро, однако тотчас успокоился.
– Ева только один раз Адама одолела и то – всем на беду, - вздохнул Никифор. – Не спеши, Иоанн, спрашивай совета у отца. Знай, что без тебя тут теперь не обойдёмся. То и геронда Феодор ведает – он прозорлив. Ты с этим посольством, вправду как камень с обвалом, прибыл. Придется еще раз затесаться в него, прошу тебя. Нужны пока только уши. Только не проси пока на то благословения у геронды Феодора. Я лучше сам попрошу. Ты миру сему нужен, не торопись убегать из него, чтобы не пожалеть потом о мире, затопленном раньше, чем на ковчег успеем вскочить.
Разве говорил логофет Никифор нечто, от чего коробило бы меня всего до последнего, нижнего позвонка? Никак! Разве только не сам я в душе противился тому, что они, сытые, уже решили за меня мое предназначение. Но ведь и святой образ Твой, Господи, стоял здесь же ради смирения моего. Разве не так, Господи?
– Вот сей баснословный великан-варвар нам особо любопытен, - искусно отвлёк меня логофет. – Я бы сам послушал его россказни. Не каждый день видишь человека, зная и не веря, что перед тобой тот самый, настоящий Аякс.
– Он молчалив. За него другие рассказывают, - сказал правду, - а с ним тогда все само по тем рассказам случается.
– Как вижу, ты уже с ним дружбу успел завести, - проницал меня логофет Никифор. – И того ворона с арфой ты, верно, уже лучше знаешь, чем говорил. И зачем певец-язычник послан в придачу – тоже. Но не тороплю. Мы сами в больших сомнениях, а ты нам должен помочь. Осталось только хорошо подумать, как использовать промысл или попущение Божие.
Похолодел в тот миг, как в воду морскую упав с корабля: логофет говорил теми же нашими мыслями, из коих мы сами втроем некогда кипятили умную похлёбку перед кровавым пиром в замке графа и тщились уразуметь, зачем мы там и что же нам делать! Новые смыслы приотворились – и дохнуло в душу прямо тартарским холодом. Ведь по протекции моего покойного отца Никифор и достиг высот доверия нашей молниеокой царицы. А теперь заговор был налицо! Сам мой отец, выходило, участвовал в нем из дальней дали. Только как – вольно или невольно? Вот тайна, что стала жечь душу. Знать бы разгадку – тогда бы и знал, на чью сторону встать. И что же, разве не всё знал я о своем отце? Выходило, что – не всё и, возможно, не знал именно главного.
– Помучайся-ка эту ночь – хорошее дело для честного сына, - так и запустил руку в мою душу, как в дупло с медом, логофет Никифор. – Прошу тебя лишь об одном: окинь взором свое истинное наследство. Оно куда больше, ошеломительно огромно: будущее нашей страны целиком. Даже мне в пору завидовать. Возможно, именно твоё любопытство, а не выбор сильных
Никифор вдруг замолк на полуслове, точно его сердито окликнула неведомая сила – судя по последовавшему тону логофета, сидевшая выше.
– Коротко говоря – так, - через короткий плевок молчания заговорил он уже иным, как бы шутливым тоном. – Птичка пролетала, какнула с высоты на глыбу, а она уж едва висела над жерлом вулкана. Сорвалась и упала глыба – и выбила затычку Гефеста в Везувии. Ты разумеешь.
Хотелось бежать не домой, а на кладбище – к отцу.
– Ты, Иоанн, отсюда домой не ходи, - слышал все мои мысли логофет. – Дёнек подожди, скрывшись. Отдышись. Подумай хорошенько, куда отсюда потом сначала пойти, куда птичкой лететь. К отцу ли своему кровному, пусть и покойному, или же к иному отцу, духовному? Да разве не донос бесплодный выйдет, если слишком поторопишься? Тебе же как раз в тот самый вред, коего ты с детства все бежишь и бежишь.
Знал, знал мою гордость логофет. Вот и из нее, гордости – моего налога на жизнь, - теперь польза ему была.
– Какую затычку выбивать пролётом… - продолжал он, по хитрой привычке перескакивая через фразы.
– Теплая норка тут тебе приготовлена, отдохни с дороги. В твоем доме холодно, разве жаровню уже водрузили? Сомнительно. А если жаровня стоит, тени спать не дадут, сам знаешь. Хоть одну ночь будешь знать, что никто больше не потревожит – вот моя тебе плата за рассказ. Удрать из мира решишь – вспомни хоть об Ионе-пророке. Вот смотри на образ Божий и вспоминай, стоит ли оставлять пока безблагодатную Ниневию на произвол судьбы.
– Что, так уж плохи стали дела тут, пока меня не было? – выговорил, шкрябая языком, так пересохло во рту.
– Этот глагол имеет пока только форму будущего времени. И для тебя – тоже, - уклончиво, но до предела внятно отвечал логофет Никифор.
Он поднял свое лёгкое тело, будто оно и вовсе веса не имело.
Полагаю, в брюхе кита Ионе было куда просторней, нежели в той обетованной «теплой норке», куда меня отпустил размышлять логофет, а после короткого прощания с ним, препроводили друзья. Было и вправду тепло в близких и безопасных стенах тьмы, но, жаль, не хватало овец: уж так я привык думать о плохом, благостно погрузившись в густой жар их шерсти и тупое смирение.
Чудились новые картины: будто проглочен я китом вместе с самим кораблем. Да и там, в брюхе кита-левиафана, кораблик черпает обоими бортами, грозя утонуть уже в самих едких соках китовой утробы, тогда – уж двойная гибель и вторая, последняя смерть.
Ночь не спал – какое там!
Разыскивал в пыли памяти, словно кусочки смальты, оброненные на пол у стены или вовсеотброшенные как мусор художником-мозаистом, все слова, все намеки отца, кои хоть как-то касались кропотливо выложенного на той стене, сверкавшего новизною портрета нашей багрянопорфировой царицы, повелевшей славить себя мужским родом – великий василевс и автократор римлян.
О покойном ее супруге, василевсе Льве, отец говорил с улыбкой, как об изменчивой погоде, коя так и установилась ни на холоде, ни на жаре, ведь он правил всего пять лет. Его сына, Константина Слепого, презирал, считая, что страшное деяние его матери временно спасло страну от больших бед, а уж каждому суждено оплатить свой грех. Но в прозвище Саулия я никогда не слышал опаски, ненависти к узурпатору, вернее узурпаторше, или же – мысли о заговоре ради чаемого сокращения дней ее власти. Может, потому что еще мал был услышать?