Железный Густав
Шрифт:
— Значит, мой прелестный братец Эрих заделался и спекулянтом? Я нахожу…
— Да ладно, хватит, Анри! Ты ужо две недели изводишь меня этими костюмами…
— Я тебя? Нет, это ты меня изводишь!
— Ты говоришь, что не знаешь, как за них уплатить. А я говорю, что Эрих тебе их дарит, мы это с ним давно решили.
(Опять что-то новое! Значит, Эрих в курсе дела? Но она, конечно, врет! Наверняка врет!)
— А потом ты говоришь, что у Эриха и денег нет на такие подарки. А я говорю, что деньги у него есть, он ужас сколько
— Ничего я не требую!.. — Гейнц уже почти кричал. — Я больше об этом слышать не хочу! Я…
— Вот и прекрасно! Вопрос исчерпан. Смотри же, больше к нему не возвращайся. Ты и не представляешь, как мне опротивел твой засаленный костюм, да ты из него давно и вырос. А теперь пойдем, я купила тебе верхние рубашки и немного белья…
И Гейнц обратился в бегство. Он бежал из этого дома.
«Ну как ей втолковать? — думал он в бессильной ярости. — Я могу сто раз повторять — «нет»! Я могу кричать ей «нет» в самое ухо! Должна же она что-то понимать! Но в этом я не участвую, ноги моей больше там не будет, и, даже если я пойду к ним, клянусь, никакими силами не заставят меня надеть эти проклятые костюмы! Белье она мне купила! Да ни за что на свете… Лучше буду сидеть дома, у меня пропасть работы, как бы не загремел мой аттестат…»
(Что еще может загреметь, помимо аттестата, Гейнц уточнять не стал, но чувство подсказывало ему, что все у него идет прахом.)
«Нет уж, по крайней мере, ту неделю буду регулярно ходить в богадельню и работать как вол. Пусть увидит!»
И он начал рисовать себе, как она увидит… Как сперва будет удивляться, а потом начнет беспокоиться, почему он к ним перестал ходить, не предупредив ее ни словом…
«Ей будет недоставать меня. Пусть она меня не любит, она ко мне привыкла. Она не выносит одиночества… И все разрушить из-за каких-то паршивых костюмов! Ведь она все понимает, как же она не поймет, что это невозможно…»
А дома к родителям пожаловала гостья. Собственно, гостья не то слово, просто дочь вернулась под отчий кров. После четырехлетнего отсутствия воротилась домой из какого-то лазарета на Востоке Зофи, в звании старшей медицинской сестры…
Вот она сидит в своем голубовато-сером сестринском одеянии с брошкой Красного Креста на не в меру округлившейся груди и не то с орденом, не то с почетным знаком, приколотым чуть левее. Зофи, сестра Гейнца, старшая дочь Хакендалей — такая знакомая и все же непривычно другая!
Прежняя Зофи была востроносым, вечно недовольным созданием, тщедушным и слабым. Нынешняя же обер-сестра — дородная особа, с белым оплывшим лицом, словно разбухшим от испарений больничной палаты. Каждый раз, сказав что-нибудь, она захлопывает рот и поджимает губы, словно что-то смакует.
«Ну и противная же баба! — думал озадаченный Гейнц. — Нечто среднее между монашкой и видавшей виды подругой. А уж воображает!..»
Не вставая с места, она протянула ему свою пухлую белую руку.
— Итак, ты — Малыш, которого теперь надо называть Гейнцем? Да, да, что ты вырос и повзрослел, можно тебе и не говорить, ты и сам знаешь. Ну, а как гимназия? Делаешь успехи? Подвигаешься вперед?
— Благодарствую! — сказал Гейнц сухо и уселся.
Совершенно несносная баба! Говорит с тобой, словно ты маленький мальчик, а она — твоя старая баловница-тетка! Чудно, право! Ну почему именно ему достались такие несносные братья и сестры?! (Что братья и сестры тоже считают его несносным, Гейнцу и в голову но приходит.)
Зофи между тем продолжала свое выступление:
— А у вас здесь будто все опять утряслось? Я вижу, вы живете скромней. Что ж, это естественно, всем нам пришлось нести жертвы — имуществом и кровью. Бедняга Отто тоже погиб. Да, да.
И Зофи наглухо захлопнула рот, казалось, она захлопнула крышку гроба, где лежал Отто.
— Какие же у тебя планы, Зофи? — спросил отец. — Сама видишь, мы тебя больше держать здесь не можем; Малыша мы уже предупредили — кормим его до пасхи…
И Густав Хакендаль рассмеялся. Гейнц видел, что за последнее время отец сильно переменился. И не то чтобы он поддался общему распаду, напротив, эти времена словно заставили его уйти в себя, от всего отгородиться. Он как бы смеялся в душе над всем миром, потешался и над собственными детьми…
— Не думаю, — степенно сказала обер-сестра, — чтоб мне пришлось сесть вам на шею. Старший военврач Швенке предложил мне работать у него в операционной. Дела и здесь, к сожалению, хватает. Печально, да, да.
Она опустила белые анемичные веки. То, что она говорила, не вызывало, в сущности, возражений, но Гейнца коробил ее тон.
— Приглашают меня и в родильный дом… Ну, там видно будет. Так что садиться вам на шею я определенно не собираюсь.
Рот захлопнулся.
— Вижу, вижу, дочка, — сказал папаша Хакендаль. — Ты вывела свою овечку на сухое место. Оказалась дальновиднее, чем твой старик отец. А он-то опять на козлах штаны протирает.
Зофи уклонилась от неприятного разговора.
— Давненько я не была в Берлине и, может быть, ошибаюсь, но помнится, отец, ты раньше не говорил с таким берлинским акцентом?
— Однако, дочка, от тебя ничего не укроется, — усмехнулся Хакендаль. — Видишь ли, раньше, когда у меня был настоящий извозчичий двор, я старался выражаться, что твой парикмахер, ну а простецкому извозчику вроде бы и не к чему стараться, верно, дочка?..
— Ах, вот оно что! Да, да. Понимаю, отец. — Монахиня опустила веки. — Помнится, ты все — как это говорили люди? — изображал из себя железного Густава. А теперь, значит, в добродушного берлинца играешь? Что ж, оригинально, отец! Право, оригинально!