Желябугские выселки
Шрифт:
– Да он чуть замешкался. И он бы там был, его линия - тоже.
А Андреяшин, значит, сам вырвался, птицей.
Вот - и отлучился в Орле... Посетил...
Без ноги молодому жить. И отца-матери нет...
Подносят, слышно, как стонет:
– Ребята, поправьте мне ногу правую...
Ту самую.
Обинтовка с ватой еле держит кровь на культе. Чернейкин ещё прикладывает бинта.
Лундышев: - Он и ещё ранен. Вон - пятна на боку, на груди.
Осколками.
Вот и отлучился...
Лицо
– Ребята, - просит, - ногу поправьте...
Оторванную...
Неровное, мягкое, больное - трудно и поднять ровно. И в кузов трудно.
Капает кровь - на землю, на откинутый задний борт.
– Да и...
– киваю на ногу, - её возьмите! Кто знает, врачам понадобится.
Взяли.
– Теперь, Пашанин: и скоро, и мягко!
По тем ухабам как раз.
Да Пашанин деликатный, он повезёт - как себя самого раненого.
И двое в кузове с Андреяшиным.
Закрыли борт - покатила машина.
Хоть и выживет?
– ушёл от нас.
А к Орлу его - прямо и идём, прямёхонько в лоб.
Хмуро расходились.
Да, вспомнил: уголовно отвечать.
А Дугина - служба томит:
– Таащ старштенант! Так трэба сращивать? Як будэмо?
И линейные - сидят на старте, готовые. Со страхом. Тот же и Галкин, по случайности уцелевший.
А там - по нашим танкам бьют.
Кого беречь? Там - беречь? Здесь - беречь?
– По-до-ждите, - цежу.
– Маленько ещё подождём.
И - как чувствовал! Выстрелы почти не слышны, и от шума, и от зноя- а всей толчеёй!
– полтора десятка ста-пяти-миллиметровых - опять же сюда! где Андреяшина пристигло, и ещё поближе - чёрные взмёты на склоне!
Одну избу - в дым. С другой - крышу срезало.
– Не говорите им там, в подвале.
Вот так бы и накрыли, когда тело брали.
Митька - снизу, от Дугина, ко мне с посланием:
– И предупредитель перебило!
– так кричит, будто рад.
Так и тем более, извременим.
Как дедушка мой говорил: "Та хай им грець!" Одно к одному.
За всю армию - не мне отвечать. Да и командующий не ответит. А на мне вот эти шестьдесят голов. Как Овсянников говорит: "Надо нам людей берегти, ой берегти".
Ещё сождём.
Курю бессмысленно, только ещё дурней на душе.
И - какое-то отупение переполняющее, мозг как будто сошёл с рельсов, самого простого не сообразишь.
Прошло минут двадцать, больше налёта нет. Теперь послал Галкина и Кропачёва - чинить. Раз перебиты все сразу - так тут и порывы, при станции, на виду. На боках у них по телефону - прозванивать, проверять.
А к телефонам нижним - меня опять звали.
Комбатам соседним объяснил: посты перебиты.
Толочков считает: 415ю подавили, не проявляется.
А налёта - так
Вернулись. Ну, молодцы ребята.
Только звуки немецких орудий - всё те ж нечёткие. Шпарит солнце- сил нет. Облака кучевые появились, но - не стянутся они.
Ботнев сменил меня на центральной.
Вернулся Овсянников. Умучился до поту, гимнастёрка в тёмных, мокрых пятнах. Про Андреяшина уже по проводу знал. На возврате и он попал под налёт. Перележал на ровнинке, ничем не загородишься. Предупредителю, хоть и за камнями теперь, - тяжело, головы не высунешь.
И у самого - пилотку потную снял - голова взвихрена, клоки неулёжные, дыбятся. А порядливо так рассказывает обо всём, с володимирским своим оканьем.
– Иди, Витя, поспи.
Пошёл.
А текут часы - и ото всего стука, грюка, от ералаша, дёрганий твоё сверхсильное напряжение начинает погружаться в тупость. Какой-то нагар души, распухшая голова - и от бессонницы, и от взрыва не прошло, голову клонит, глаза воспалены. Как будто отдельные части мозга и души - разорвались, сдвинулись и никак не станут на место.
А к ночи надо голову особенно свежую. Теперь пошёл спать и я, в избу. На кровати - грязное лоскутное одеяло, и подушка не чище. И мухи.
Положил голову - и нет меня. Вмертвь.
Долго спал? Солнце перешло сильно на другой бок. Спадает.
Ходом - к станции.
А тут - Пашанин с котелком, после обеда.
Вернулись?
Он - соболезным, траурным голосом, как сам виноват:
– В медсанбате сразу и умер. Изрешеченный весь.
Вот - так.
Так.
Спускаюсь к прибору, о работе узнать.
Все наши - угнетены. Уже другая смена за всеми столами.
И бабы не галдят: покойник в доме.
– На 415ю нет похожей?
Кончиц от планшета: - Нету такой.
За это время, оказывается, наши дважды крупно бомбили немецкий передний край, и особенно - Моховое. А я ничего не слышал.
И порывы были там-сям, бегали чинить.
А Овсянников где?
На правые посты ушёл.
Неутомный.
Что-то и дёргать нас перестали.
Но отупенье - не проходит. Вот так бы не трогали ещё чуть, в себе уравновеситься. И до темноты.
И обедать не стал, совсем есть не хочется.
А от Боева звонили, напоминали: в двадцать ноль-ноль ждёт сорок второго.
Вот ещё... Да тут километр с малым, можно и сходить.
Да уже скоро и седьмой час...
Как-то и стрельба вся вялая стала. Все сморились.
Не продвигаемся.
И самолётов ни наших, ни их.
Сел под дерево, может запишу что в дневник? От вчерашних цыган - не добавил ни строчки.
А мысли не движутся, завязли. И - сил нет карандашом водить.