Жестокая конфузия царя Петра
Шрифт:
Пётр — сыну Алексею
Я не научаю, чтоб охочь был воевать без законные причины, но любить сие дело и всею возможностию снабдевать и учить; ибо сия есть едина из двух необходимых дел к правлению, еже распорядок и оборона... Слабостию ли здоровья отговариваешься, что воинских трудов понести не можешь? Но и сие не резон ибо не трудов, но охоты желаю, которую никакая болезнь отлучить не может. Спроси всех, которые помнят брата моего, который тебя несравненно болезненней был и не мог ездить на досужих лошадях; но имея великую в них охоту, непрестанно смотрел и
Пётр (из приказа по армии)
Всякий начальный человек и солдат должен и обязан быть имеет товарища своего от неприятеля выручать, пушечный снаряд оборонять и прапорец и знамя своё, елико возможно, боронить так, коль ему люб живот и честь его.
День перешёл в сумерки. Они долго сопротивлялись наступлению тьмы. Но вот померк их последний проблеск, и ночь вступила в свои права.
Русский лагерь был празднично освещён. Со стороны казалось: армия справляет некое торжество. Языки пламени вставали со всех сторон, колебля тьму.
Жгли телеги, каруцы, повозки... Жгли всё то, что брали в запас в предвидении надобности, что могло гореть.
Насупротив, в полумиле от лагеря, турок оседлал высоту. И, без сомнения, дивился, глядя на празднество в стане неприятеля. Дивился небось и недоумевал, гадал и галдел.
Высота была испятнана кострами: турок тоже бодрствовал, калил свои большие казаны, готовил свою турецкую еду.
Пётр знал: скоро костры на высоте погаснут, останутся лишь дымящиеся головешки да уголья, похожие издали на светящиеся звериные глаза, а то и на красные звёзды, низко повисшие над горизонтом. И турецкий лагерь погрузится в сон. Ночь заповедана Аллахом для сна правоверным, пророк Мухаммед повторил эту заповедь в Коране.
— Отдали проклятому турку гору, мать вашу так! — выругался царь, ни к кому, впрочем, не обращаясь. — Отдали, отступили, а теперь нехристь глядит оттуда на нас и всё видит, что в лагере деется.
— Не военный я человек, ваше царское величество, а и то не отступил бы оттудова, — поддакнул Шафиров.
Пётр махнул рукой. Поздно! Поздно сетовать и рассуждать, ровно сопли размазывать. Коли был бы он в авангарде Янусовой конницы, тоща и высота была бы удержана, и басурмане не подступили бы столь дерзко.
Пора было снимать рогатки, ограждавшие лагерь, и потаённо уходить с места, оставя горящие костры: пусть басурман думает, что русские всё ещё варяг свои каши. Следовало быстрей достичь урочища, занять позицию, окопаться, оградиться. С рассветом турок кинется по пятам.
Ничего не поделаешь, удел, увы, только один — оборона. Пусть и активная, но оборона. При эдаком превосходстве неприятеля иного не оставалось.
Горько было на душе у Петра, смутно, тревожно. Эдакий афронт! Думал лишь о том, как спасти войско, как сохранить лицо. Корил себя — в который раз! — за то, что поддался порыву, рисовал победительные картины, зарвался, завёл армию в эдакие Палестины, не сведавшись
Да, промедлили, не вышли наперёд визиря на Дунай. А ежели бы и вышли, что тогда? Смогли бы столь малой силою воспрепятствовать ему переправиться на обширном театре?
Допустил непростительный просчёт, не обмыслил как должно было план кампании, понадеялся на магию Полтавы, на союзников, будь они неладны. Притихли, попрятались в свои норы единоверцы, словно и не бывали... Август! Брат Август... Чёрт ему брат! Королевское слово — Слово. В момент растопилось, и нету его.
Один Кантемир остался верен. Верен, да слабосилен. Светлая голова, ничего не скажешь, да что толку. Эвон сколько у него под рукою светлых голов, а кто предостерёг?
Более же всего виноват сам. Ибо знал: боялись ему перечить — был гневлив, дубинкой проучал. Вот и поддакивали.
Много поддакивателей было. Знал сему цену. Знал непостоянство фортуны. Увы, не добро голову чесать, коли зубья у гребня выломаны.
Корил себя, корил. Как бы отрезвел: пришло особое состояние ума, когда всё видится в ясном свете. Ныне нельзя было допустить ни единой промашки, следовало выверить каждый шаг. И за генералами глаз надобен — явили себя не лучшим образом.
Пётр обходил лагерь. Его сопровождали Шереметев, Репнин, Макаров, Алларт и Вейде. Поторапливали: грозный неприятель был близко, подмигивал им багровыми глазами головешек, незримо таился в тёмной оторочке кустов, пугал непонятными звуками.
Ревущие ребятёнки, молча кланявшиеся ему женщины, — в который раз подивился, сколь их много, — раздражили царя.
— Бабье на вороту виснет, — буркнул он. — Кабы из-за них не засели.
Спутники его помалкивали. Не сам ли царь подал пример. Возит за собою царицу-лютерку, да ещё со всем её дамским штатом.
Пётр на них покосился:
— Ведаю, что в мыслях держите: царь-де сам грешен. Дак ведь я всё-таки царь ваш. Сказано древними: что положено Юпитеру, то не следует быку. Царица — лекарка моя, — прибавил он вполголоса, будто в оправдание.
Видели, ведали: помягчел царь под призором Екатерины. От прежней суровости, доходившей порою до свирепства, немного осталось. Всё тут, как видно, сошлось: тёплые руки царицы да нынешние тяготы.
Звучали негромкие команды, солдаты смыкали ряды, ровняли шаг, слышался шорох сапог, мягкое шлёпанье копыт. Бесконечные колонны проваливались во тьму. Шли ощупью, наталкиваясь друг на друга, наступая на ноги, чертыхаясь и снова наталкиваясь.
Скоро ли конец их пути? Кто про то ведал? Господь всемогущий, Царица ли Небесная, царь ли, генералы ли его? Изнемогло всё естество, ожесточились души: сколько можно идти и идти, шагать да шагать, рысить да рысить! Силы уже на пределе, все ушли в движенье, казавшееся бесцельным.
Всё было напряжено у бредущих ночной неведомой дорогою: глаза, уши, нервы, ноги, всё тело. Скорей бы рассвело, развиднелось. Кабы не короткая июльская ночь, совсем бы изнемогли в этом безвидном пространстве, полном незнаемых опасностей.
Всяк ощущал свою малость перед этой звёздной бескрайностью, свою ничтожность пред очами Всевышнего, сурово, осудительно глядящего на чад своих, занесённых жестокой волей земных владык на край света.
И сам царь почувствовал такое умаление и старался развеять его в беседе. Собеседник его был занимателен — господарь Димитрий Кантемир, а в толмачах — Феофан Прокопович, ибо не было у них общего языка.