Жил-был Пышта
Шрифт:
«А я не ушёл! Вот он я!» Изломанные, измятые, пропущенные бороной, оставшиеся на пашне кусты и кустики осота Пышта прижимает локтями, засовывает в карманы и под резинку лыжной куртки. Но осот колет живот, терпеть невозможно. Тогда он вытаскивает Майкину косынку, связывает ею колючую вязанку, тащит на спине. Лыжная куртка толстая, не старайся, спину не уколешь!
Вязанка всё растёт, уже Майкина косынка мала.
«А вот не увяжешь, не утащишь» — словно ехидничают полёгшие сорняки. «А вот увяжу, а вот утащу!» — злится Пышта. Он потому злится, что поганая трава
Но у него, у человека, и вправду не хватает рук, чтоб одолеть эту проклятую сорную траву. На помощь, Анютина прыгалка! Ты же в кармане! Он увязывает теперь огромную вязанку, целую копну. За хвостик с деревянной ручкой он тащит свою добычу волоком да ещё подбирает встречные кусты и подсовывает под тугую верёвку. «Ну, кто сильней? Ты, поганая трава, или я? Я!»
А пустошь поднимает вслед ему трёпаные репейные головы, таращит из борозды пучеглазые жёваные ромашки: «Куда идёшь, такой небольшенький? Гляди, сколько тракторист гектаров переворотил, конца-краю нет. Может, он всю планету распахал?»
Конечно, не пустошь так думает. Это Пыште лезут в голову разные мысли, потому что тащить тяжело и сапоги тяжёлые — налипла земля. «Неправда, неправда, что всю планету! Вот край поля. Вот твёрдая дорога!»
Пышта обтирает вспотевший лоб. Он долго развязывает прыгалку: узлы затянулись, зубами не схватишь — колется. Развязал. Острая палочка помогла — совал в узел.
Затаптывал осот в глубокую разъезженную колею: «Пусть тебя раздавят колёса всех машин, какие тут проедут, конец тебе, осот, я тебя победил!»
Он ещё посидел на пеньке. Так устал, что ни про что не думал, сидел себе и сидел. Даже про еду не вспоминал, а он любил вспоминать всякие вкусные вещи.
Потом встал и вошёл в лес.
Ох как изменился лес за три ветреных дня! Стал светлей и прозрачней. Деревья теперь росли на пышной лиственной перине, она была такая золотая, что казалось — земля в лесу залита солнцем. А на самом деле над голыми макушками деревьев небо висело серое, хмурое.
Налетал ветер, и голые ветки гудели, как хлысты. Осипы сбрасывали листья горстями, монетами устилали землю; а с дуба листья отрывались по одному, рыжими корабликами неспешно скользили по воздушной реке. И причаливали — то к еловой ветке, то Пыште к плечу. Дуб упрямый, и листья упрямые. Не хотят ложиться, даже на земле горбатят спинки, стоят на восьмереньках, на вырезных своих краях, словно рыжие зверьки на лапах.
А лес вокруг Пышты тих. Ни одна птица не поёт в нём. И даже кукушка не кукует. Наверно, все птицы уже улетели. И только сучья похрустывают под ногами.
И вдруг в тихом лесу Пышта услышал непонятный звук.
Пышта застыл на ходу с поднятой ногой. Осторожно, чтоб не шелохнуть листьев, опустил её.
И опять услышал… Близко. За ельником. Кто-то тихо, очень тихо мычит.
Когда мычит — не так страшно. Самое страшное — когда рычит. Тогда обязательно или дикий зверь, или, в крайнем случае, неизвестная собака. А тут, может, тёлочка заблудилась?
Ступая осторожно, Пышта обошёл ельник, выглянул и увидел: там человек.
Но человек был странный, на человека непохожий. И делал непонятное. Грязный, в изодранной майке, с травинками в волосах, он стоял, уперев ладони в пень, и покачивался — вперёд-назад…
Пыште стало смешно, он тихонько присвистнул.
Но человек головы не повернул. Всё так же он качался, то сгибая, то распрямляя колени. И Пышта увидел, что он пытается оторвать свои ладони от пня и не может, будто они прилипли к смоле.
— Дяденька! — осторожно позвал Пышта.
Человек дёрнулся. Ему удалось оторваться, его ноги шагнули назад на одни только шаг. Но рывком его бросило обратно. Словно невидимая смола притянула его к заколдованному пню, и опять сгорбатила ему спину, и он беспомощно закачался, мотая опущенной головой.
А Пыште сразу стало не смешно. Неприятно припомнилась муха, бившаяся на липкой бумаге. Стало ему тошно смотреть на человека, похожего на жалкую муху, захотелось убежать подальше.
И только он отвернулся, как услышал мычание.
Мычал человек, не разжимая губ.
Пышта понял: очень плохо сейчас этому человеку. Не мычит он, а стонет. Пышта позвал:
— Дяденька, а дяденька!
Человек повернул к Пыште мутные глаза, пошевелил разбитыми в кровь губами… Тракторист!
В ужасе Пышта отступил. Плечо заныло — вспомнило тяжесть трактористова кулака. Пышта повернулся и побежал. Сердце его колотилось.
Он уже пробежал немало, когда какая-то птаха сказала над его головой:
«Вить-вить-вить!»
Пышта остановился. Показалось — она передразнила его, потому что он как раз думал так: «Ведь я не виноват… Ведь я ему передал важные слова председателя Коробова. Ведь я так старался и сказал их громко и с выражением… А он…»
Пышта неуверенно прошёл ещё несколько шагов.
«Вить-вить-вить!» — просвистела птица.
Он остановился. Потому что он как раз в эту минуту думал: «Ведь он может свалиться, ведь его кто-нибудь может даже съесть ночью в лесу. Ведь он Анютин отец…»
Он постоял немного в нерешительности и повернул обратно.
Возле ельника увидел брошенную знакомую телогрейку, вымазанную соляркой. Подобрал.
Тракторист лежал ничком, грязный, беспомощный, уткнулся лицом в золотую, сияющую листву. Озорницы берёзки накидали на него румяных остреньких листьев, насорили семян и сбросили на спину ветку.
Пышта сел рядом на корточки, сбросил листья и ветку, накрыл тракториста телогрейкой.
— Дядя Непейвода… — позвал он. — Проснитесь, а? Домой надо.
Тракторист спал. Он спад и громко храпел. По щетинистой, грязной щеке полз муравей. Пышта сбросил муравья и сел на пень — ждать. Он ждал долго. Так долго, что день кончился и стало вечереть.
Во рту у Пышты давно не было ни крошки, и теперь в пустой живот к нему забрался холод, и голод, и страх. Сидеть в сумеречном лесу страшно, а уйти, оставить тракториста ещё страшней. И слёзы уже капали из Пыштиных глаз, и уже перестали капать, и опять капали, и перестали, а тракторист всё спал.