Живая память. Великая Отечественная: правда о войне. В 3-х томах. Том 3.
Шрифт:
И тут Любу осенило. Она сбросила с себя полушубок, гимнастерку, сняла сорочку и, снова надев полушубок, разорвала свою одежду на длинные полосы и принялась перевязывать раненого. Перевязав, она хотела подняться, чтобы немного согреться, но в это время рядом с ней разорвался снаряд. Взрывная волна отбросила девушку. Она почувствовала, как раскаленное железо обожгло ей руку и плечо. Девушку и раненого подобрали санитары…
По возвращении из госпиталя Любу как-то утром вызвали в штаб. Она увидела высокого пожилого человека с генеральскими погонами.
— Разрешите
Генерал встал и пошел девушке навстречу.
— Так вот вы какая! — сказал он Любе, отечески обняв ее за плечи.
— Я не понимаю, товарищ генерал…
— Человек, которого вы спасли, — я. Разрешите поблагодарить, пожать вам руку!..
Люба, сияя от счастья, вышла из штаба. На ее груди сверкала медаль «За боевые заслуги», врученная генералом от имени Военного совета армии, а в руке она держала маленькие часики с выгравированной надписью: «Любе от генерала В. Р.».
А вот что пишет инвалид войны из подмосковного Климовска Андрей Сергеевич НЕМЕШАЕВ в зарисовке, названной
Андрей Немешаев. Подснежники
Разбирая семейный архив, я наткнулся на большую пачку своих фронтовых писем. Эти пожелтевшие от времени бумажные треугольнички со штампом «просмотрено военной цензурой» бережно хранились моей мамой до самой ее кончины.
Вот и это письмо, наугад взятое из пачки, я развернул без особой надежды узнать что-то интересное — и вдруг…
В центре исписанного карандашом листа бумаги лежал крохотный букетик из двух подснежников. Будто вспышка молнии озарила мое сознание и выхватила из глубины памяти четкие кадры фронтовых будней. Поток внезапно нахлынувших воспоминаний вновь увлек меня в то далекое апрельское утро.
…Быстро наступивший рассвет разом погасил все звезды, и небосвод из бездонно-черного вдруг стал густо-голубым. Прошла еще одна бессонная ночь.
Я сижу на дне своего окопа. Ящик из-под снарядов с подстилкой из прошлогодней травы служит мне креслом, а вместо крыши — высокое небо. Зябко и сыро. Хочется, чтобы скорее поднялось солнышко.
То там, то тут раздаются выстрелы, и в небе все еще летят осветительные ракеты. Противник не спит. Постреливают и наши.
Взошло солнышко. Над речкой Зуша, что течет вдоль переднего края, по ничейной полосе задымился легкий туман. День обещал быть ясным и теплым. В небе, как серебряные колокольчики, зазвенели жаворонки. Я смотрю на эти трепетные живые комочки, висящие в безоблачном небе, и вместе с ними радуюсь приходу весны.
Пласты дерна, маскирующего бруствер моего окопа, начинают зеленеть. На одной из дернин из бурой щетины прошлогодней травы, кое-где украшенной алмазными капельками росы, прямо на меня глядят два крохотных подснежника. В центре каждого нежно-голубого цветка, будто капелька янтаря, светится желтый бугорочек.
Я с замиранием сердца гляжу на эту нерукотворную красоту. Вспомнился дом. Куда-то на второй план ушла война. Я представил себе, как была бы рада мама, если бы теперь вместе со мной глядела на это крохотное диво природы. Но… слишком далеко до Южного Урала, где теперь в эвакуации мои родители.
«Далеко-далече, ну а что, если, — вдруг удивляю неожиданной мыслью я сам себя, — я подарю маме эти цветы!» Быстро пишу письмо. «Я нашел эти цветы и посылаю их, чтобы доставить радость и успокоить тебя, моя милая мама…»
Сорванные подснежники уложены в бумажный треугольничек с короткой запиской для цензора: «Уважаемая военная цензура, пожалуйста, не выбрасывайте цветочки: это фронтовой подарок моей маме». Цензор выполнил мою просьбу, он не изъял «незаконное вложение». Прошло почти полвека, а маленький засохший букетик подснежников все еще будоражит мое воображение.
О солдатской чести поведал инвалид войны Евсей Ефимович ДЕСЯТНИК (Киев).
Евсей Десятник. Совесть
В сумерках наша батарея подошла к железнодорожной станции и стала окапываться. В пятом часу утра, когда позиция была готова, меня позвал наш повар Андрей Васильевич Холохоленко. Он просил разрешить ему готовить пищу не у самой позиции, а в ближайшей от нас избе, которую облюбовал у реки. Я пошел за ним в ту избу.
— Вы на стены поглядите, — с какой-то болью произнес повар.
Я глянул — и оторопел. Вместо обоев со стен смотрели на нас приклеенные друг к другу сотни розовых билетов Государственного банка Союза СССР.
— Все тридцатки. Вот гады! И придумают такое. Наверное, жил здесь какой-то начфин ихний, — заключил Холохоленко.
Я испытующе заглянул в глаза нашему повару. И решил, что именно из-за этих денег потянул он меня сюда. Были на то определенные основания. Еще в самом начале войны все на батарее сдавали в Фонд обороны свои денежные сбережения, а он не сдал. Сказал, что семья его сильно нуждается. Я ничего не сказал ему тогда. Стыдился упрекать человека, что был значительно старше меня годами, да еще и отцом двоих сыновей. Но в душе был недоволен расчетливостью ефрейтора.
Он, видимо, и теперь понял, что я не восторгаюсь находкой, однако решительно попросил разрешения снять со стен все деньги.
— Клеил, гадюка, мукой. Я их поснимаю вместе со штукатуркой…
На следующий день я спросил старшину батареи, спит ли по ночам повар.
— Мучается, — ответил тот с хитринкой. — Деньги спасает.
А у меня шевельнулась недобрая мысль, — стыдно теперь в этом признаться.
Еще через день к вечеру, уже в темень, появился на позиции сам Холохоленко. В первое мгновение я не узнал его: побрился, одел все новенькое, что так тщательно берег долгие месяцы.