Живите вечно.Повести, рассказы, очерки, стихи писателей Кубани к 50-летию Победы в Великой Отечественной войне
Шрифт:
Выгрузившись из эшелонов, далеко не доезжая Сталинграда, мы почти без передышек, зачастую и ночью, шли к фронту в пешем порядке, стараясь не выдавать себя, а потом уже совершенно открыто. Спешили как могли — кто-то, конечно, настойчиво торопил, и не от хорошей жизни. Мой 351–й стрелковый полк попал под бомбежку среди бела дня на ровной проселочной дороге, не отбитой даже кюветами, хотя бы щелочка или рытвина какая… Бомбы падали близко — густо, но обошлось чудом без потерь, кому-то шею оцарапало. Пока еще судьба щадила, да и что там — один самолет, горсть бомб!
Потом была дневка в каком-то лесу близ Михайловки, горячая еда из концентратов, торопливая стирка, врачевание
Однажды к вечеру разыгрался над нами скоротечный воздушный бой. Никто на него не обращал уже внимания, думали каждый о своем невеселом, тупо смотрели под ноги: не бомбят — и ладно! Покуда дело там, в вышине, не свелось под конец к тягостному поединку плоскорылого И-16 («ишака») с «мессершмиттом», превосходящим нашего истребителя и в скорости, и в маневре… Это была игра в кошки — мышки, к тому же на «ишачке» вышел боезапас, и он как-то враз лишился бодрострекочущего голоса. Закладывая над ним вольготные виражи, даже не стреляя, «мессершмитт» все более прижимал беднягу к земле, пока тот не врезался в холм, сразу окутавшись клубами черного дыма…
Летчика извлекли из кабины в ожогах, уже мертвого. Не мальчишка, но и не мужик: 1923 года рождения, девятнадцатый год. Неопытный, необстрелянный, кое-как наученный летать, для важности отмеченный угольничками старшего сержанта, на самолете, многим уступавшем «мессершмитту» — что он мог?!
Догорающий, чадящий «ишачок» остался далеко позади, но обезображенное ожогами, некогда деревенски простецкое лицо бередило душу. Это была первая смерть, увиденная мною на войне, оборвавшая чью-то жизнь на самом ее взлете. Записать бы фамилию летчика, запомнить его… Да ведь не разрешали записывать, вести дневники, фотографировать. Хотя чего уж фотографировать при нашей вопиющей бедности и фронтовом неуюте… Эти постоянные унизительные запреты якобы во имя всеохватной и повсеместной военной тайны выхолащивали нас духовно, лишали личной исторической памяти, из которой, факт к факту и опыт к опыту, складывается в конце концов и большая история народа. У немцев, например, едва ли не у каждого была «лейка», и если они проиграли войну, то вовсе не по той причине, что чрезмерно увлеклись фотографированием, раскрылись перед врагом. За мной же и в семидесятом в Крыму гонялись сверхбдительно на мотоцикле, увидев фотокамеру с телевичком…
…Числа седьмого или восьмого сентября меня, мелкого, щуплого, в гимнастерке не по росту, в ботинках с обмотками, впёрвые увидел начальник штаба полка капитан Гузенко. Он посмотрел на эти ботиночки, купленные еще до войны в Киеве в «Детском мире», и понял, что красноармейская обувка, конечно, не подошла мне размером. Вообще в моей фигуре и личности было явное несоответствие установившемуся здесь ходу событий, ненормальной их природе.
Тогда мало у кого были награды. Раз армия бежит, отступает — за что же и награждать? И медаль «За отвагу», полученная Гузенко еще за бои на Халхин — Голе, выделяла его среди других командиров, а в моих глазах и возвышала до героя.
— Ты откуда здесь взялся? — спросил он совершенно ошарашенно.
Пришлось рассказать все по порядку: и как я «путешествовал», сбежав от мачехи, на буферах проходящих товарников в поисках лучшей доли, очертанид которой представлял весьма смутно; и как однажды выяснилось, что очередной такой эшелон — воинский; и как меня, голодного и бездомного, приютили и накормили красноармейцы. Спросили то ли шутя, то ли всерьез: а как, мол, с нами на войну, поедешь? Ну, еще бы не поехать на войну! Спал и во сне видел, наяву грезил… Вот и хорошо, сказали мне, тем более, если ты сам себе голова. Сделаем тебя пулеметчиком, вторым номером на «максиме»!
Сейчас, впрочем, поражает легкость,
— Вторым номером? — переспросил начальник штаба, видевший во мне именно мальчишку, которому здесь не место. — С ума они там посходили, что ли… Ты же станок не поднимешь, какой же из тебя второй номер!
Возиться со станком мне было действительно не с руки. И это еще мягко говоря…
— Так ты у Бабадея? Ладно, я ему скажу. А пока оставайся, будешь при мне связным.
Связной начальника штаба полка! Мне понравилось само уже это словосочетание. Бегать, значит. Для связи… На ногу я как раз был скор (а впоследствии, где бы я ни служил после войны, не было мне равных в беге на средние дистанции).
Между тем с рассветом 10 сентября наша 308–я дивизия, занявшая ночью исходные рубежи, с ней вместе и приютивший меня полк влились в наступление, продолжавшееся шестой день и призванное, как уже было сказано, отвлекать на себя немцев, их самолеты Рихтгофена, их танки Готта, помешать им всей своей страшной массой с ходу обрушиться на Сталинград.
И все же наступление выдыхалось. Если уместно мне будет снова сослаться на Г. К.Жукова, в мемуарах он пишет: «10 сентября, еще раз объехав части и соединения армий, я пришел к выводу, что… дальнейшие атаки теми же силами и в той же группировке будут бесцельны, и войска неизбежно понесут большие потери». О чем он и доложил в тот же день Верховному. Сталин велел ему возвращаться в Москву для новых спешных прикидок и размышлений.
Моим же уделом оставалось увидеть эти потери своими глазами. Не просто большие, если по Г. К.Жукову, а ужасающие.
Атаки следовали одна за другой, с утра допоздна, и десятого, и одиннадцатого сентября. Немцев удалось потеснить где на километр, где на два, четыре, может быть, пять… но не больше! Хитростей, особого военного ума, повторяю, не было: вперед, круто в лоб, напролом. Ряды полка, укомплектованного почти сплошь восемнадцатилетними ребятами — сибиряками, гибельно редели. Убивало, калечило знакомых мне командиров и бойцов. Пронесли на носилках мимо КП неподвижного желтого лейтенанта Бардина, вряд ли жильца на этом свете — ему оторвало руку, большая потеря крови… Еще вчера я видел его, оправдывавшегося в чем-то перед командиром пульроты Бабадеем и комиссаром полка, наседавшими на него с двух сторон; я так и не узнал, за что же они его так, в чем его вина. Хотя и догадывался, что у командира роты с его заместителем по строевой давние контры, еще в эшелоне были у них стычки, чего-то никак не могли поделить. Теперь это уже не имело никакого значения. Тем более, что вскоре и самому Бабадею, некогда взявшему меня в роту и посулившему пулемет, осколком раздробило тазовую кость, слепое ранение в таз — и кончен спор, быть может, кончена была и сама жизнь.
Утром 12–го комиссар полка (помню две его шпалы в петлицах, рябое, в оспинах, лицо — и ничего больше) принес на КП залитый кровью комсомольский билет Володи Максименко — вот как раз к нему, пулеметчику, я был приставлен Бабадеем вторым номером. Он был с Украины, я тоже — по землячеству, среди сплошных сибиряков, мы с ним успели по — доброму сблизиться. Да тут еще и пулемет — общая забота…
Час или два назад жизнь Володи Максименко оборвалась.
Вытерев пилоткой потный лоб, комиссар сказал устало: