Жизнь Бетховена
Шрифт:
Спокойствие вод, дремлющий океан; затем, после бури, разрыв среди туч, светлеющее небо, земля, увиденная вдали, — в этих небольших картинах есть и сила, и грация. Четырехголосный хор «Meeresstille» с сопровождением оркестра впервые был исполнен на рождество 1815 года. Песня «Sehnsucht» написана на текст поэта Рейссига в конце 1815 года или в начале 1816 года. Но этого слишком мало, чтобы возместить столько произведений «на случай», недостойных композитора. Неужели истинный, великий Бетховен исчез навсегда? К счастью, нет. После такого количества «политической музыки» и воинственных фанфар глубокую радость доставляет новая встреча с любимым нашим поэтом в двух изумительных сонатах для фортепиано и виолончели соч. 102, написанных в июле и августе 1815 года и посвященных графине Марии Эрдеди. Вновь мы полностью обретаем великого Бетховена в Сонате до мажор (соч. 102 № 1), озадачившей первых своих слушателей свободой формы. Опять «Allgemeine Musikalisclie Zeitung» удивлена этим «непривычным и странным» стилем. Здесь уже чувствуется автор последних
74
Гёте. Собрание сочинении. СПб., 1892, т, 1, с, 72. Перевод М. Михайлова.
Нам вспоминается вечер 29 марта 1927 года в зале венского «Musikverein»: поэтичность, возносящаяся к звездам, наполнила восторгом слушателей и объединила их в едином стихийном порыве. Среди стольких «верующих», в этой толпе покоренных душ, не было ли новой Терезы, столь же таинственной и, подобно той, прежней, полностью подчинившейся? Передо мной — молодая женщина, с тонкими чертами лица, изящная, миниатюрная, похожая на княгиню Багратион, ставшую брюнеткой; с самого начала Adagio она закрыла глаза; по мере того как струны ведут и развивают мелодию, ее шея сгибается словно тонкий стебль; изумрудные серьги повисли вдоль склоненного лица; касаясь пальцем щеки, по которой стекают слезы, она погружается в размышления, но в ее задумчивости ощущается не религиозное настроение, а великое чувство любви. Не так уж важно, воздействует ли подобная музыка на старые, пресыщенные души, если все, что есть благородного и молодого, остается до такой степени восприимчивым к этой страстной эмоциональности. Двумя сонатами соч. 102 Бетховен возвращает нас на вершины, откуда его военные фантазии несколько низвели нас; та же лучезарность, та же чистота мелодии, что и в Трио, посвященном эрцгерцогу; но здесь уже сверкают молнии, которые избороздят последние квартеты.
X
Человек. Его характер
Войдем в квартиру, где среди груды хлама беснуется человек примерно среднего роста, широкоплечий, коренастый, с резкими чертами костлявого лица, с ямочкой на подбородке. Ярость, сотрясающая его, заставляет шевелиться на выпуклом лбу пряди торчащих дыбом волос, но в глазах, в серо-голубых глазах светится доброта. Он неистовствует; от гнева выступают вперед челюсти, словно созданные для того, чтобы колоть орехи; гнев усиливает красноту рябоватого лица. Он обозлен из-за служанки или из-за Шиндлера, незадачливого козла отпущения, из-за директора театра пли издателя. Его воображаемые враги многочисленны; он ненавидит итальянскую музыку, австрийское правительство и квартиры, выходящие окнами на северную сторону. Прислушаемся, как он бранится: «Я не могу постигнуть, как только терпит правительство эту отвратительную, постыдную дымовую трубу!» Обнаружив ошибку в нумерации своих сочинений, он взрывается: «Что за мерзкое мошенничество!» Мы слышим его восклицания: «Га! Га!», — перебивающие страстную речь; затем он впадает в нескончаемое безмолвие. Его беседа или, вернее, монолог бушует, как поток; его язык испещрен юмористическими выражениями, сарказмами, парадоксами. Вдруг он смолкает и задумывается.
И сколько грубости! Однажды он пригласил Штумпфа к завтраку; раздраженный тем, что кухарка вошла без зова, он вывалил ей на передник целое блюдо лапши. Порой он весьма жестоко обращается со своей служанкой, и это подтверждает совет какого-то приятеля, прочитанный в одной из разговорных тетрадей: «Не шлепайте слишком; у вас могут быть неприятности с полицией». Иногда в этих интимных поединках кухарка одерживает верх; Бетховен покидает поле битвы с исцарапанным лицом. Довольно охотно он сам готовит себе еду; приготовляя хлебную похлебку, он разбивает одно яйцо за другим и швыряет об стенку те, что показались ему несвежими. Гости часто застают его повязанным синим фартуком, в ночном колпаке, за изготовлением невообразимых смесей, которыми наслаждаться будет лишь он один; некоторые из его рецептов напоминают обычную формулу териака. Доктор фон Бурей наблюдает, как он процеживает свой кофе в стеклянной перегонной реторте. Ломбардский сыр и веронская салами валяются на черновиках квартета. Повсюду недопитые бутылки с красным австрийским вином: Бетховен знает толк в выпивке.
Не хотите ли вы получше узнать его привычки? Попытайтесь прийти, когда он наслаждается омовением; еще снаружи вас предупреждает об этом его рычание. «Га! Га!» усиливаются. После купанья весь пол залит водой, к великому ущербу домохозяина, ни в чем не повинного нижнего жильца и самой квартиры. Но квартира ли это? Это медвежья клетка, решает Керубини, человек изысканный. Это палата для буйнопомешанных, утверждают наиболее недоброжелательные, Это лачуга бедняка, с его убогим ложем, по словам Беттины. Увидев неопрятность жилья, глубоко взволнован Россини, которому Бетховен сказал: «Я несчастен». Медведь часто выходит из своей клетки; он любит прогулки, Шенбруннский парк, лесные уголки. Он нахлобучивает на затылок старую войлочную шляпу, потемневшую от дождя и пыли, вытряхивает голубой фрак с металлическими пуговицами, повязывает белый фуляр вокруг широко распахнутого воротника и отправляется в путь. Случается ему забраться в какой-нибудь венский погребок; тогда он устраивается за отдельным столиком, закуривает свою длинную трубку, велит подать себе газеты, копченых селедок и пиво. Если случайный сосед ему не нравится, он, ворча, убегает. Где бы его ни встретили, он имеет вид человека встревоженного и настороженного; лишь на лоне природы, в «божьем саду», он чувствует себя непринужденно. Взгляните, как он жестикулирует, шествуя по улице или вдоль дороги; встречные останавливаются, чтобы разглядеть его; уличные мальчишки насмехаются над ним до того, что племянник Карл отказывается выходить с дядей. Какое ему дело до мнения окружающих? Карманы его фрака оттопырены нотной и разговорной тетрадями, а иногда и слуховым рожком, не говоря уж о том, что оттуда же торчит и большой плотничий карандаш. Таким — по крайней мере, в последние годы его жизни — он запомнился многим современникам, поведавшим нам о своих впечатлениях.
Принимая Бетховена у себя, можно быстро распознать его характер, полный контрастов. В минуту ярости он попытался сломать стул об голову князя Лихновского. Но после приступа гнева он разражается хохотом. Он любит каламбуры, грубоватые шутки; в этом он преуспевает меньше, чем в фуге или вариациях. Когда он не грубит своим друзьям, — он подсмеивается над ними: Шиндлер, Цмескал хорошо это знают. Даже в общении с князьями он сохраняет свою склонность к веселым прибауткам. Ученик и друг Бетховена, эрцгерцог Рудольф заказал ему фанфары для карусели; композитор извещает, что уступает этому пожеланию: «Испрошенная лошадиная музыка самым скорым галопом прибудет к вашему императорскому высочеству». Его забавы широко известны: однажды у Брейнингов он плюнул в зеркало, которое принял за окно. Но обычно он уединяется, проявляя все признаки мизантропии. «Это, — пишет Гёте, — необузданная натура». С неистовством обрушивается он на какое-либо препятствие; затем предается размышлениям в уединении и тишине, чтобы прислушаться к голосу рассудка. Певица Магдалена Вильман, знавшая Бетховена в молодости, отвергла его, ибо считала полусумасшедшим (halbverruckt).
Но эта мнимая мизантропия вызвана прежде всего глухотой. Хотелось бы получить возможность проследить развитие болезни, так долго терзавшей его. Действительно ли она возникла около 1796 года из-за простуды? Либо ее причиной была оспа, усеявшая рябинами лицо Бетховена? Сам он приписывает глухоту заболеванию внутренних органов и указывает, что болезнь началась с левого уха. В течение всей молодости, когда он был изящным щеголем, общительным и светским, столь пленительным в своем кружевном жабо, он обладал превосходным слухом. Но со времени Симфонии до мажор он жалуется своему преданному другу Аменда на все усиливающийся недуг, который уже вынуждает его искать уединения. В эту же пору он сообщает точные сведения доктору Вегелеру: «Мои уши продолжают гудеть днем и ночью… В течении почти двух лет я избегаю всяких публичных собраний, потому что не в состоянии сказать людям: я глух… В театре мне приходится совсем перегнуться через оркестр, чтобы понять актера». Он доверился доктору Beрингу, затем подумывает прибегнуть к гальванизации. В эпоху Гейлигенштадтского завещания, то есть в октябре 1802 года, после полученного на прогулке трагического подтверждения своего недуга, он отдает себе отчет, что отныне болезнь эта упрочилась в нем навсегда. К 1806 году относится признание на листке с наброском: «Пусть твоя глухота не будет более тайной, даже в искусстве!» Спустя четыре года он признался Вегелеру, что снова помышлял о самоубийстве. Вскоре Бродвуд и Штрейхер должны будут сделать для него фортепиано особой конструкции. Его друг Хаслингер привыкает общаться с ним посредством знаков. В конце жизни он принужден установить резонатор на своем фортепиано фабрики Графа.
Врачи изучали происхождение этой глухоты. «Отчеты о заседаниях Академии Наук», том сто восемьдесят шестой, содержат заметки доктора Маража, подтверждающего, что болезнь началась с левого уха и была вызвана «повреждениями внутреннего уха, понимая под этим термином лабиринт и мозговые центры, откуда исходят различные ответвления слухового нерва». Глухота Бетховена, по словам Маража, «представляла ту особенность, что если она и отделяла его от внешнего мира, то есть от всего, что могло бы повлиять на его музыкальную продукцию, — то все же имела преимущество поддерживать его слуховые центры в состоянии постоянного возбуждения, производя музыкальные колебания, а также шумы, в которые он проникал иногда с такой напряженностью… Глухота для колебаний, идущих из внешнего мира, да, но сверхчувствительность для внутренних колебаний».
Тревожат Бетховена и его глаза. Зейфрид, часто посещавший композитора в начале века, передает, что оспа очень повредила его зрение, — с юношеских лет он принужден был носить сильные очки. Доктор Андреас Игнац Ваврух, профессор венской хирургической клиники, указывает, что для возбуждения слабеющего аппетита Бетховен на тридцатом году жизни стал злоупотреблять спиртными напитками, пить много пунша. «Это явилось, — заявляет он весьма выразительно, — тем изменением в образе жизни, которое и привело его на край могилы». Бетховен умер от цирроза печени. Возникает вопрос, не страдал ли он также и другой болезнью, как известно, очень распространенной в Вене той эпохи и более трудной для излечения, чем в наше время.
Две страсти есть у этого человека: его искусство и добродетель. Слово добродетель можно заменить другим, столь же уместным, — честь.
Благоговейное отношение к искусству проявилось во многих его высказываниях: одно из самых трогательных — своего рода символ веры, выраженный в письме к маленькой пианистке, где он благодарит девочку за подаренный бумажник. «Истинный художник, — пишет Бетховен, — лишен самодовольства. Он знает, увы, что искусство не имеет границ; он смутно чувствует, как далека его цель, и в то время, как другие, быть может, восторгаются им, он сожалеет, что не достиг еще того, в чем более высокий гений сияет словно отдаленное солнце». Этот властелин империи звуков, как именует его один современник, сочиняет либо импровизирует только в пылу вдохновения. «Я ничего не делаю без перерыва, — признается он доктору Карлу фон Бурей. — Я всегда работаю над несколькими вещами одновременно. Я принимаюсь то за одно, то за другое». Изучение черновых набросков подтверждает эти слова. Бетховен убежден, что нельзя творить музыку, так же как и поэзию, в установленные часы. Поттеру он советовал не прибегать к фортепиано в процессе сочинения.