Жизнь графа Дмитрия Милютина
Шрифт:
В этом была и трагедия Петра Валуева, как и многих его единомышленников. Многие министры рано вошли в правительство, пройдя коридоры императорского дворца и вникая в интриги придворной жизни, – где-то ловко скажут свое остроумное слово, где-то окажут услугу влиятельному лицу, а уж о возражении императору не могло быть и речи.
Князь Мещерский, внимательно следивший за внутренней политической жизнью как ее активный участник, так охарактеризовал отставку Валуева и замещение его на посту министра внутренних дел генерал-адъютанта Александра Егоровича Тимашева (1818–1893):
«Для замещения этой трудной и важной ответственной должности выбор пал на генерал-адъютанта Тимашева. Почему именно на него – никто не знал, но толки городские приписывали это назначение мысли графа Шувалова, называвшего, вероятно, Тимашева как одного из своих.
Последняя должность его была начальник штаба при шефе жандармов князе В.А. Долгорукове. Во
Но вскоре мы увидели и поняли, что так как у Тимашева был один изъян – незнание России и вообще административного дела, то в сущности ничего не изменилось. Тимашеву сразу понадобились люди, за него знавшие дело, и все действовавшие при Валуеве остались более, чем когда-либо, нужными при Тимашеве.
Это неведение своей области не помешало ему начать с округления своего министерства посредством присоединения к нему почт и телеграфов. Одною из выгод этого была возможность бросить дом министерства у Александрийского театра и устроить себе прекрасное помещение в почтовом здании на Большой Морской…»
А чуть ранее князь Мещерский с такой же дотошностью высказал свое мнение и о графе Петре Андреевиче Шувалове, дав ему, как уже упоминалось, точный внешний портрет:
«Но, как у всякого человека, и у Шувалова была обратная сторона медали. Граф П.А. Шувалов был блестящим и способным русским государственным деятелем своего времени, но он был в то же время слишком мало русским.
Его воспитание, его среда, его вкусы, его нравы, все вместе держало его в отдалении от русской жизни, особливо народной, и это отдаление от русской жизни, влекшее за собою ее непонимание, имело последствием его пассивные отношения ко всем тем важным государственным вопросам, которые в виде реформ относились до внутренней жизни России. Аграрные вопросы он понимал скорее с точки зрения немецкого барона или английского лендлорда: русская деревня для него была мертвою буквою; русский мужик представлялся ему каким-то существом conventionnel, без всяческого психического мира; земство ему казалось какими-то говорильнями на воздух, вне всякой органической связи с бытом провинциальной жизни, и так далее. Оттого, невзирая на все важное политическое значение, начавшееся в то время, у него не было под ногами главного – почвы знания и понимания России. И если я говорю об этом, то потому именно, что приходилось не раз жалеть о том, что графу Шувалову не удалось во все время своей первенствующей во внутренней политике роли иметь то консервативное и сдерживающее влияние, на которое он имел право по своим способностям и своим дарованиям, но которое ему не далось именно вследствие его незнания и непонимания России. Не понимая, не зная России, он не понимал непригодности для нее таких деятелей, как Валуев, и еще менее мог понимать всю непереваримость и либеральную путаницу, которые всесили в жизнь реформы, столь спешно и столь мало соображаясь с нуждами России вводимые. Он не мог ни исправлять, ни направлять политику реформ. А по дарованиям он мог бы это сделать, если б был духовно русский человек. Впоследствии все это оказалось нагляднее и яснее».
Князь Мещерский, внук знаменитого историка Карамзина, сын старшей его дочери, глубоко проник в глубины внутренней политики Александра Второго, поддержал ее сильные стороны, гуманизм и патриотическую направленность, и резко осудил ее слабые стороны, особенно выразившиеся в торжестве либерально-космополитической направленности многих указов и постановлений; в частности, Валуев вынес три предостережения «Московским ведомостям», газету на два месяца закрыли, а через несколько недель император простил Каткова и разрешил ему вновь редактировать газету, в сущности, с той же программой и направлением. И так бывало не раз… Разве это не создавало тех острых противоречий, которые раздирали многих думающих министров? Отсюда мучительная слабость правительства, ждущего указаний от царя.
Глава 4
НЕДОВОЛЬСТВО АЛЕКСАНДРОМ ВТОРЫМ
Князь Мещерский выражал патриотическую программу Александра Второго с высоких позиций своего господствующего класса, резко осуждал либералов и космополитов, чуждых русским
Недовольны были чиновники, писатели, художники, вообще образованное общество. Об этом писал Герцен, русские писатели из России, в Париже стали появляться статьи и книги о противоречиях императора.
Федор Достоевский в своих статьях точно так же резко заговорил о противоречиях и двойственности образованного общества, совершенно не понимавшего простых крестьян с его тягой к общинному образу жизни, с его тягой к артели, с его резкими критическими высказываниями о Крестьянской реформе, начавшейся 19 февраля 1861 года.
В статьях 1861–1862 годов Федор Достоевский обратил внимание на то, что иностранцы, приезжая в Россию, пытаются понять особенности России, понять русский национальный характер, но ничего путного из этих книг и статей узнать невозможно: лишь чисто внешние описания то Петербурга, то Москвы, то еще какого-либо другого города или местности, ничего путного об истории народа России, о характере человека в этих писаниях нет. И чаще всего с точки зрения иностранцев русский человек – это варвар, дикий человек, которому чужды общечеловеческие идеалы, над выработкой которых работало столько поколений европейского сообщества, начиная с Древней Греции и Древнего Рима, а все это общечеловеческое богатство как бы прошло мимо России и русского человека. «Именно в настоящее время мы нуждаемся в честном, прямом и, главное, верном слове о нашем народе… – писал Достоевский в статье «Два лагеря теоретиков» в 1862 году. – Вопрос о народе в настоящее время есть вопрос о жизни». Достоевский в связи с этим вспоминает западников, увлекшихся западноевропейской общечеловеческой жизнью, общечеловеческими идеалами, осудивших русскую жизнь, вовсе не похожую на западную. Славянофилы, увидев и усвоив «старый московский идеальчик», тоже осудили русскую жизнь, не укладывающуюся в нормы этого «идеальчика».
Одни теоретики ратуют за космополитизм: «Наш идеал, – говорит один лагерь теоретиков, – характеризуется общечеловеческими свойствами. Нам нужен человек, который был бы везде один и тот же – в Германии ли то, в Англии или во Франции, который воплощал бы в себе тот общий тип человека, какой выработался на Западе. Все, что приобретено им общечеловечного, смело давайте всякому другому народу, вносите общечеловечные элементы во всякую среду, какова бы она ни была… Достоевский упрекает этих теоретиков в том, что они хотят из множества разных народов сделать «нечто весьма безличное», «какой-то стертый грош», одинаковый во всех странах. И почему эти теоретики думают, что то, что придумали западные теоретики и их последователи в России, должно быть приемлемым для всех стран и народов Востока, Африки и Америки? Достоевский резко выступает против пассивного усвоения себе идеала по западным книжкам. Он выступает за то, чтобы все многочисленные народы земли что-то добавляли бы в выработку общечеловеческого идеала, «какую-нибудь особенно развитую сторону». Эти теоретики отказывают народам, в том числе и русскому, «во всяком праве саморазвития, умственной автономии»; единственное, что сделали для России эти теоретики, – доказали нам, что «есть почва у нас». После Петра Великого возникло «образованное общество», которое все более и более отдалялось от народа. Народ может жить и без нас, «он будет крепок и без нас», «Он тверд сам собою». «Нас убеждают согласиться в том, что народ – наше земство – глуп, потому что г-да Успенский и Писемский представляют мужика глупым… Вот, говорят, они не подступают к народу с какими-либо предзанятыми мыслями и глупого мужика – называют глупым. Но такие рассказы – вроде рассказа г-на Успенского «Обоз», – по нашему убеждению, составляют клевету на народ…» Это «страшный аристократизм» этих теоретиков, думает Достоевский.
Высоко оценивает Достоевский газету «День» Ивана Аксакова, в нем есть сила, усиленное искание правды, глубокое, «хотя иногда и несправедливое негодование на ложь, фальшь» «В едкости его отзыва о настоящем положении дел слышится какое-то прорывание к свежему воздуху, – писал Достоевский, – слышно желание уничтожить те преграды, которые мешают русской жизни развиваться свободно и самостоятельно. В голосе «Дня» много честности. Он хочет действовать в интересах нашего земства, ратует за его интересы, поэтому он с особенной силой отрицает современный строй общества…
«День» затрагивает самые существенные стороны нашей русской жизни…»
Но газета слишком беспощадна к другим явлениям в обществе. «Ратуя за русское земство, он несправедлив к нашему так называемому образованному обществу. Признавая жизнь только в народе, он готов отвергнуть всякую жизнь в литературе, обществе – мы тут разумеем лучшую часть его. В этом случае он большой ригорист… «День» не хочет спуститься с своей допетровской высоты, презрительным взглядом окидывает настоящую русскую жизнь, лорнирует ее сквозь свое московское стеклышко и ничего-то не находит в ней такого, к чему он мог бы отнестись сочувственно…»