Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
Целыми днями составлял речи против неё, полные упреков, обвинений, даже насмешек, но вдруг - наступала какая-то особенная минута, все его мысли казались ему выдуманными, ненужными, пустыми и сгорали в безграничном чувстве тоски по ней.
С невыносимой очевидностью он ощущал, что эта женщина необходима ему и что пропадёт он без неё теперь, когда душа его вся поколеблена. Придётся пьянствовать, гулять, возиться с продажными бабами и всячески обманывать себя, чтобы хоть как-нибудь укрыться от страшного одиночества, вновь и с новою силою идущего на него.
Неподвижно
"Явлюсь к ней и скажу: делай, что хочешь, только не бросай! А она ответит - ничего не хочу".
Становилось страшно. Тогда он вынимал из кармана её письмо, измятое, знакомое ему наизусть, и успокаивался несколько:
"Документ, не отопрётся!"
Как-то раз, после ужина, сидя у себя в комнате под окном, он услыхал в саду звонкий, всегда что-то опровергающий голос Алексея:
– Есть эдакие успокоительные пословицы, вроде припарок на больное место кладут их: "все человечки одной печки", "все беси одной веси", враки это! Люди - разны, так им и быть надлежит. Вот, Евгенья Петровна, разве она на людей похожа? Как звезда на семишники. А хозяин - похож на купца? Как-кой он купец! Ему под окнами на шарманке играть.
"Почему это - на шарманке?" - не обижаясь, усмехнулся Кожемякин.
– А я на что похож? Не-ет, началась расслойка людям, и теперь у каждого должен быть свой разбег. Вот я, в городе Вологде, в сумасшедшем доме служил, так доктор - умнейший господин!
– сказывал мне: всё больше год от году сходит людей с ума. Это значит - начали думать! Это с непривычки сходят с ума, - не привыкши кульё на пристанях носить, обязательно надорвёшься и грыжу получишь, как вот я, - так и тут - надрывается душа с непривычки думать!
– В городе говорят, - сказала Наталья, - чернокнижием будто многие стали заниматься. Только Евгенья Петровна смеётся - пустяки, дескать, это чернокнижие...
– Лексей!
– позвал Кожемякин, высунувшись из окна.
И, когда косой человек подошёл к окну, он, не сердясь, спросил его:
– Это ты почему про шарманку?
Глаза дворника метнулись к ушам, он развёл руками и, видимо, не очень смутясь, ответил:
– Так это, извините, к слову пришлось. Виноват, конечно!
Матвей усмехнулся.
– Да я - ничего. Ты - в своих мыслях волен, я - в своих. А о чём речь шла?
– Про госпожу Мансурову, - неохотно ответил Алексей. И, снова блеснув глазами, продолжал, откровенно и доверчиво: - Насчёт русского народа вообще, как - по моему умозрению - все люди находятся не на своём месте и неправильно понимают себя. Ему по природе души целовальником быть, а он, неизвестно с какой причины, в монахи лезет - это я про дядю своего. Или вдруг хороший человек начинает пьянствовать до потери своего образа. А в Пензе служил я у судьи - оказалось, он смешные стихи сочиняет. Судья, ведь это кто? Я к нему попал - он мне жизнь переломить сразу может, а он смешные стихи похабного сорта производит! Это не соответствует серьёзной обязанности. И очень много примеров. Про вас подумалось: купец, а нажиму нет у вас, живёте тоже несоответственно званию - один, ото всего в стороне. Купец - вообще... должен, например, иметь детей достаточно! Извините...
– Да я не виню тебя, - повторил Матвей успокоительно, а сам думал:
"Бойко говорит, не боится, хороший, видно, парень-то..."
Дня два после этого Алексей ходил хмурый, а потом подошёл к хозяину на дворе и, сняв картуз, вежливо попросил расчёт.
– Что ты?
– удивлённо воскликнул Кожемякин.
– Чем тебе худо у меня?
– Я доживу до второго сроку, а вы пока приищите себе другого человека, - помахивая картузом, говорил Алексей.
– Я, извините, очень вами доволен, только мне не по характеру у вас...
Отвернувшись в сторону, усмехнулся и с некоторой горячностью объяснил:
– Я, видите, люблю, чтоб хозяин собака был, чтоб он мне душеньку грыз, а я бы ему мог противоречить. Такой характер - очень люблю спор и брань, что поделаешь!
– Смешной ты, брат!
– с невесёлым любопытством сказал Кожемякин, оглядывая его щуплое тело.
– Напрасно уходишь - куда? Сила у тебя невелика, начнёшь браниться - изобьют где-нибудь...
– Такое умозрение и характер!
– ответил дворник, дёрнув плечи вверх. Скушно у вас в городе - не дай бог как, спорить тут не с кем... Скажешь человеку: слыхал ты - царь Диоклетиан приказал, чтобы с пятницы вороны боле не каркали? А человек хлопнет глазами и спрашивает: ну? чего они ему помешали? Скушно!
– Да, здесь - скушновато, - тихо согласился Кожемякин.
– Это и отец мой, бывало, говаривал, лет двадцать тому назад...
Дворник остро взглянул на него и, приложив руку ко рту, вежливо и тихо покашлял.
– Хоша - не только здесь, я вот в десяти губерниях жил, - тоже не весело-с! Везде люди вроде червяков на кладбище: есть свеженький покойничек - займутся, сожрут; нету - промежду себя шевелятся...
Его жёлтые щёки надулись, и ненужная бородка встала ежом.
– Вот, вчера ходил самоубивца смотреть...
– Это который в земстве служил?
– Его. Лежит мёртвый человек, а лицо эдакое довольное, будто говорит мне: я, брат, помер и- очень это приятно! Ей-богу, как будто бы умнейшее дело сделал!
– Пьянствовал он...
Дворник отступил на шаг в сторону, кинул картуз на голову и суховато сказал:
– Едва ли от радости...
– Да-а, - отозвался Кожемякин.
– Однако хочется попраздновать, один раз живёшь. Так уж я пойду где веселее, извините за беспокойство!
– Твоё дело. Куда же ты?
Алексей оглянулся, подумал.
– Да хотел в Воргород идти и в актёры наняться, ну - как у меня грыжа, а там требуется должностью кричать много, то Евгенья Петровна говорит - не возьмут меня...
– Когда она это говорила?
– Вчерась.
– Ходишь к ней разве?
– тихо спросил Кожемякин.
– Как же! Неупустительно, как могу, они человек аграмаднейшего ума, и слышать речь их всегда праздник...
– Верно, - невольно сказал Матвей.
– Ну, что ж! Значит - прощай, брат!