Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
– А сейчас...
Подумав, Евгения сказала, так деловито, точно речь шла о тысячах:
– А сейчас я возьму двадцать пять рублей, - не двадцать, а двадцать пять! Вот.
"Дурак я!
– выругался Кожемякин, сконфуженно опустив глаза.
– Разве её подкупишь? Она и цены-то деньгам не знает".
Уезжала она утром, до зари, в холодные сумерки, когда город ещё спал.
Лицо у неё было розовое, оживлённое, а глаза блестели тревожно и сухо. В сером халате из парусины и в белой вуали на голове, она вертелась около возка и, размахивая
Невыспавшийся Борис мигал слипавшимися глазами и капризничал, сердито говоря Шакиру:
– Отчего такие маленькие лошади?
– Здесь скотина мелкий, - грустно отвечал татарин.
– Они и не довезут никуда вовсе! Это же переодетые собаки...
Наталья ходила по двору, отирая опухшие глаза.
– Евгеньюшка Петровна, лепёшечки-то в кулёчке, под сиденьем положены...
Мотал голым синим черепом Шакир, привязывая к задку возка старый кожаный сундук; ему, посапывая, помогал молодой ямщик, широкорожий, густо обрызганный веснушками.
Кожемякин стоял у ворот, гладя голову Бориса, и говорил ему:
– Ты - не забывай! Пиши, а? Про маму, про себя, как и что, - а?
– Конечно, буду!
– неохотно отвечал мальчуган.
Из окна торчала растрёпанная голова казначейши, и медленно текли бескровные слова:
– Вы, Матвей Савельич, останетесь чай пить?
– Покорно благодарю, - бормотал он, следя за Евгенией.
А Евгения говорила какие-то ненужные слова, глаза её бегали не то тревожно, не то растерянно, и необычно суетливые движения снова напоминали птицу, засидевшуюся в клетке, - вот дверца открыта перед нею, а она прыгает, глядя на свободу круглым глазом, и не решается вылететь, точно сомневаясь - не ловушка ли новая - эта открытая дверь?
Жалко было её.
"Одна. Куда едет? Одна..."
– Готова!
– сказал Шакир.
Евгения Петровна подошла к Матвею, приподнимая вуаль с лица.
– Ну...
И, схватив его за рукав, повела в дом, отрывисто говоря:
– Надо сначала с Варварой Дмитриевной, с Любой проститься... она спит.
Матвей чувствовал, что она говорит не те слова, какие хочет, но не мешал ей.
Он остался в прихожей и, слушая, как в комнате, всхлипывая, целовались, видел перед собой землю, вспухшую холмами, неприветно ощетинившуюся лесом, в лощинах - тёмные деревни и холодные петли реки, а среди всего этого - бесконечную пыльную дорогу.
– Ну - прощайте, друг мой...
Она положила крепкие руки свои на плечи ему и, заглядывая в лицо мокрыми, сияющими глазами, стала что-то говорить утешительно и торопливо, а он обнял её и, целуя лоб, щёки, отвечал, не понимая и не слыша её слов:
– Не забывай Христа ради, всё-таки я - человек! Не забывай, пожалуйста!
Потом, стоя на крыльце, отуманенными глазами ревниво видел, что она и Шакира тоже целует, как поцеловала его, а татарин, топая ногами, как лошадь, толкает её в плечо синей башкой и кричит:
– Сыветлый...
Плачет Наталья. И, обняв друг друга, они втроём танцуют какой-то тяжёлый, судорожный танец.
"Все её полюбили, не один я..."
– Ах, господи!
– кричал Боря, прыгая в возке.
– Да дядя же Матвей, иди же!
Он подошёл к мальчику, устало говоря:
– Пиши, а? Пожалуйста...
– Я буду, - очень длинные письма...
Хлопая его ладонями по щекам и ушам, мальчик шмыгал носом, сдерживая слёзы, а капли их висели на подбородке у него.
Поехали, окутавшись облаком пыли, гремя, звоня и вскрикивая; над возком развевался белый вуаль и мелькала рука Евгении, а из окна отвечала казначейша, махая платком.
Две собаки выкатились откуда-то, растягиваясь, как резиновые, понеслись за лошадьми.
– Ну, вот, - говорила казначейша, сморкаясь, - уехала наша милая гостья! Идите, Матвей Савельич, попьём чаю и будем говорить о ней...
– Сейчас... благодарствую!..
– пробормотал он, покачнулся и пошёл вслед за возком.
Шёл тихонько, точно подкрадываясь к чему-то, что неодолимо тянуло вперёд, и так, незаметно для себя, вышел за город, пристально глядя на дорогу.
Там, в дымном облаке, катилось, подпрыгивая, тёмное пятно, и - когда горбина дороги скрывала его - сердце точно падало в груди. Вот возок взъехал на последний холм, закачался на нём и пропал из глаз.
Кожемякин остановился, сняв картуз.
"Прощай, Евгенья Петровна!"
Час тому назад он боялся представить себе, что будет с ним, когда она уедет, а вот - уехала она, стало очень грустно, но - он переживал более тяжёлые и острые минуты.
Обеспокоенный, что ему менее больно, чем ожидал, Кожемякин снова и быстрее пошёл вперёд, прислушиваясь к себе.
"Устал я за эти дни!
– размышлял он, точно оправдываясь перед кем-то.
– Ждал всё, а теперь - решилось, ну, оно будто и полегчало на душе. Когда покойник в доме - худо, а зароют и - полегчает!"
Корявые берёзы, уже обрызганные жёлтым листом, ясно маячили в прозрачном воздухе осеннего утра, напоминая оплывшие свечи в церкви. По узким полоскам пашен, качая головами, тихо шагали маленькие лошади; синие и красные мужики безмолвно ходили за ними, наклонясь к земле, рыжей и сухой, а около дороги, в затоптанных канавах, бедно блестели жёлтые и лиловые цветы. Над пыльным дёрном неподвижно поднимались жёсткие бессмертники, Кожемякин смотрел на них и вспоминал отзвучавшие слова:
"Надо любить, тогда не будет ни страха, ни одиночества, - надо любить!"
Он дошёл до холма, где в последний раз мелькнул возок, постоял, поглядел мокрыми глазами на синюю стену дальнего леса, прорезанную дорогой, оглянулся вокруг: стелется по неровному полю светлая тропа реки, путаясь и словно не зная, куда ей деваться. Земля похожа на истёртую шашечницу - все квадратики неровны, перепутаны. По границам окоёма стоят леса, подпирая пустое небо, и последние стрижи, звеня, чертят воздух быстрыми, как молнии, полётами. Чуть слышен стрёкот сверчков, с пашен текут, как стоны, унылые возгласы: