Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
– Уйдите уж!
– сказал он, безнадёжно махнув рукой.
Ушла. На косяке, взвизгивая, качался крючок. Две шпильки лежали на полу и маленький белый комок носового платка.
"Увидят, покажется им чего и не было", - подумал Кожемякин, поднимая шпильки, бросил их на стол, а на платок наступил ногой и забыл о нём.
Ливень прошёл, по саду быстро скользили золотые пятна солнца, встряхивали ветвями чисто вымытые деревья, с листьев падали светлые, живые, как ртуть, капли, и воздух, тёплый, точно в бане, был густо насыщен запахом пареного листа.
На
– Я думала - гра-ад будет!
– пела Наталья.
Смеялись дети, им вторил Шакир своим невесёлым, всхлипывающим смешком, звонко просыпались слова Алексея, - всегда особенные:
– Как милостыньку швырнули нам, - сердито брошено! Нате, захлебнитесь, постылые!
Слушая, как неприятно отдаются все звуки в пустой его груди, Кожемякин подумал:
"А она мне не хотела милостыню дать..."
Вдруг стало стыдно до озлобления, захотелось схватить себя за волосы, выпрыгнуть в окно и лечь в грязь лицом, как свинья, или кричать, ругаться...
Шумно чирикали воробьи, в зелени рябины тенькал зяблик, одобрительно каркали вороны, а на дворе кричала Люба:
– Ой, ой, ты потонешь...
Раздался сердитый возглас Евгении:
– Борис, перестань!
А Ванюшка Хряпов басом сообщил:
– Он уз всё лавно моклый...
Матвей почувствовал, что по лицу его тяжело текут слёзы, одна, холодная, попала в рот, и её солоноватый вкус вызвал у него желание завыть, как воют волки.
"Уйдёт, уедет!"
Ему казалось, что он не в силах будет встретить её ни завтра, никогда, - как одолеть свой мужской стыд перед нею и эту всё растущую злость?
"Я - сам уеду! Ещё скажешь ей что-нибудь..."
Робко отворилась дверь, - Матвей быстро отёр лицо, повернулся: это Шакир.
– Чай пить нада!
– Не буду я. Вели Алексею коня заложить. Я, может, в Балымерах ночую.
Татарин исчез и за дверью сказал кому-то печально:
– Балымерам едит...
Снова отворилась дверь, и светло вспыхнула надежда, - он опустил голову, слушая тихие, ласковые слова:
– Вот что, Матвей Савельич, давайте забудем всё это, тёмное, поговорим дружески...
– Евгенья Петровна, родимая!
– отозвался он, не глядя на неё. Околдовала ты меня на всю жизнь! Стыдно мне, - уйди, пожалуйста!
В нём кипело желание броситься к ней, схватить её и так стиснуть, мучить, чтобы она кричала от боли.
– Послушайте, я- не могу, потому что...
– Уйди!
– глухо и настойчиво повторил он.
Она бесшумно ушла.
Через полчаса он сидел в маленьком плетёном шарабане, ненужно погоняя лошадь; в лицо и на грудь ему прыгали брызги тёплой грязи; хлюпали колёса, фыркал, играя селезёнкой, сытый конь и чётко бил копытами по лужам воды, ещё не выпитой землёю.
Крепко стиснув зубы, Матвей оглядывался назад - в чистом и прозрачном небе низко над городом стояло солнце, отражаясь в стёклах окон десятками огней, и каждый из них дышал жаром вслед Матвею.
Расстегнув ворот рубахи, он прикрыл глаза ресницами и мотал головою, чтобы избежать грязных брызг, а они кропили его, и вместе с ними скакали какие-то остренькие мысли.
"Никогда я на женщину руки не поднимал, - уж какие были те, и Дунька, и Сашка... разве эта - ровня им! А замучил бы! Милая, пала ты мне на душу молоньей - и сожгла! Побить бы, а после - в ногах валяться, - слёзы бы твои пил! Вот еду к Мокею Чапунову, нехорошему человеку, снохачу. Зажгу теперь себя со всех концов - на кой я леший нужен!"
Мысли являлись откуда-то со стороны и снизу, кружились, точно мухи, исчезали, не трогая того, что скипелось в груди мёртвою тяжестью и больно давило на сердце, выжимая тугие слёзы.
"Тридцать с лишним лет дураку!" - укорял он себя, а издали, точно разинутая пасть, полная неровных гнилых зубов, быстро и жадно надвигалась на него улица деревни.
Вот большая изба Чапунова, и сам Мокей, сидя на завалинке, кивает ему лысой, как яйцо, головой.
– Здорово ли живём?
– Прими лошадь!
– сказал Кожемякин, выскакивая в грязь.
– Гулять приехал я...
Косолапый, босой мужик собрал лицо в мелкие складочки, деятельно почёсывая низко подпоясанный, надутый живот, хозяйским баском прокричал:
– Анна! Любка! Ворота отворите!
Изогнулся и, намекающе прищурив пустой, светлый глаз, сказал уже другим голосом:
– Погулять захотелось после дождичка? Хорошее дело! Земля вздохнула, и человеку надобно...
Матвей смотрел в сторону города: поле курилось розоватым паром, и всюду на нём золотисто блестели красные пятна, точно кто-то щедро разбросал куски кумача. Солнце опустилось за дальние холмы, город был не виден. Зарево заката широко распростёрло огненные крылья, и в красном огне плавилась туча, похожая на огромного сома.
– Мямлинские, чу, лес зажгли, трое суток горело, поди - погасло теперь, ась?
– Ну, а мне почём знать!
– сердито ответил Матвей.
Колеи дорог, полные воды, светясь, лежали, как шёлковые ленты, и указывали путь в Окуров, - он скользил глазами по ним и ждал: вот из-за холмов на красном небе явится чёрный всадник, - Шакир или Алексей, - хлопая локтями по бокам, поскачет между этих лент и ещё издали крикнет:
"Евгенья Петровна послала!"
В поле тяжело и низко летели вороны, и когда птица летела над лужей, то раздваивалась. Вышла со двора высокая баба с густыми бровями на печальном лице, поклонилась Матвею.
– Ключи дай, батюшка...
– Вот с ней, с Анной, я буду гулять!
– сурово объявил Матвей, когда она ушла.
Завязывая пояс, мужик сморщился, переспрашивая:
– С энтой? С Анной?
– Ну, да!
– С нею - нельзя!
– хихикая, сказал мужик.
– Ты сам знашь - нельзя!
– Почему?
– Чай, она будто сынова жена, снохой мне приводится, - сам знашь!
Кожемякину хотелось спорить, ругаться, кричать.
– Сволочь ты, Мокей! Где у тебя сын?
– А он, разбойная душа, на своём законном месте...