Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
«Ах вот откуда ветер дует», – промелькнуло в сознании Теляковского.
– …и сам не раз столкнулся с этой хваленой свободой. Не дай Бог, если Россия когда-нибудь доживет именно до такой свободы, – там дышать свободно и то можно только с трудом. Вся жизнь в работе – в каторжной работе, и кажется, что в этой стране люди живут только для работы. Там забыты и солнце, и звезды, и небо, и Бог. Любовь существует – но только к золоту. Так скверно я еще нигде не чувствовал себя. Искусства там нет нигде и никакого… Представляете, в двухмиллионной Филадельфии нет своего театра. Иногда приезжает Нью-йоркская опера с какой-нибудь «Богемой» или «Тоской» на уровне архипровинциального исполнения, а местные богачи смотрят на эту профанацию искусства и радуются: как же, побывали в опере… В Америке не видно птиц, нет веселых собак, нет и веселых людей. Да и дома под стать всему этому – неприветливые, угрюмые, так и кажется, что обитают в них люди жестокие, бессердечные.
– Что-то вы сгущаете краски,
– Нет, Владимир Аркадьевич, не сгущаю я краски: все там куда-то бегут, словно разбегаются в ожидании катастрофы, и все это с невероятной быстротой, повсюду грохот, звон, автомобильные гудки. Люди бегут, скачут, едут, рвут из рук разносчика газеты, швыряют ему мелочь, тут же на ходу просматривают и отшвыривают прочь… В этой кипящей каше человеческой я почувствовал себя угрожающе одиноким, ничтожным и ненужным. Да и все было мне чужим и чуждым. Даже воробья, самой храброй птицы в мире, я не увидел на улицах Нью-Йорка, а я целых шесть дней, в ожидании репетиций, бродил по городу, заглядывал всюду, куда пускали. Был в музеях, где очень много прекрасных вещей, но все они были европейского происхождения.
– А как вам театр? Как вас встретили?
– Сразу почувствовал: что-то не то. Вскоре я понял, что меня разрекламировали как обладателя феноменального, стенобитного баса, который способен тремя нотами опрокидывать колокольни. А у меня оказался баритональный бас и очень мягкого тембра… Видите, как они были разочарованы, некоторые ждали, что я выйду на сцену, гаркну и вышибу из кресел первые шесть рядов публики. Но вы знаете, что это не могло быть, а потому в прессе было легкое разочарование: «Шаляпин – артист не для Америки», хотя и сказано это было снисходительно. А уж сколько сил я потратил на то, чтобы как-то поднять уровень постановки «Мефистофеля»… Полное равнодушие бритогубых, очень деловитых и насквозь равнодушных к театру людей мне так и не удалось преодолеть. Опера ставилась по обычному шаблону, все было непродуманно, карикатурно и страшно мешало мне. Я доказывал, сердился, но никто не понимал меня или не хотел понять. «Здесь тонкостей не требуют, было бы громко», – сказал мне один из артистов. Лишь мой импресарио поддержал меня, приказал всем участникам слушаться меня, но его разбил паралич, его привозили в коляске, он уже не мог повлиять на исход постановки. Я лишь издергался, разозлился, почувствовал себя больным, почувствовал, что не могу играть на своем уровне, да и моя игра разрушала весь этот разношерстный так называемый ансамбль. Не знаю, что делать в этих случаях, Владимир Аркадьевич…
– Быть самим собой, Федор Иванович, это единственный путь для такого артиста, как вы. Иначе скатитесь до заурядного гастролера, озабоченного лишь гонораром.
– Не люблю я этой Америки и больше вряд ли туда поеду. Странный какой-то народ эти американцы! Платят громадные деньги артистам, а сами ни в музыке, ни в драматическом искусстве ничего не понимают. Для них интереснее какие-нибудь клоуны, фокусники, чревовещатели, чем оперные певцы или музыканты.
– Но, говорят, Василий Ильич Сафонов пользуется там громадным успехом? – возразил Теляковский.
– Возможно, возможно, я очень рад за Василия Ильича, может, хоть немножко образумит этот дремучий народ… Зашел я как-то к доктору, горло что-то забарахлило, у меня это частенько бывает, посмотрел, выписал полосканье, ну, я в знак благодарности даю ему два билета в ложу на «Фауста». «Расскажите мне сюжет, прошу вас», – попросил он. Я подумал, что он шутит, но оказалось, доктор действительно не знал «Фауста» Гуно и не читал никогда Гёте! Представляете? Ну можно ли себе представить, что Петр Иванович Постников, врач-хирург, с которым я недавно познакомился и лечился у него, не знает «Фауста»? И настоящие золотые руки, и образованнейший человечище… Какие интересные люди у нас есть, на Руси моей любимой… Мне бы в деревню ехать, а меня черти носят по заграничным вертепам, теперь вот в Южную Америку, аж в Буэнос-Айрес собрался. Ну да ладно, попутешествую еще, а там отдохну в дорогой России… Вижу теперь, Владимир Аркадьевич, что наша родина, как ее ни мучают, есть страна чистой, сильной мощи духа. Всякие же американцы и тому подобные двуногие меня разочаровали весьма: золото и золото – вот их все стремления, людей если и не совсем нет, то так мало, что хоть в микроскоп их разглядывай.
– А какое впечатление на вас произвели французы? Так великолепно вас встречали, Федор Иванович, успех русского искусства здесь небывалый. Все только и говорят о Борисе Годунове и вашем исполнении этой роли, все заговорили наконец-то, что вам удается быть не только превосходным певцом, но и замечательным драматическим артистом. К тому и орден Почетного легиона здесь иностранцам дают редко…
– Французы – хорошие ребята, многие нравятся мне, веселые, остроумные, как мы… Радуюсь и моему личному успеху, что скрывать… Но
– Вы, Федор Иванович, о разложении французов говорите с любовью или я ошибаюсь?
– Францию я люблю, вы не ошиблись. И «Марсельеза» – прекрасная песнь Франции. И весь этот спектакль получился торжественным, в театре стоял потрясающий душу гул, во всех присутствующих горела любовь к Франции, первой красавице мира. Это был настоящий праздник в честь свободы и красоты, это я уж так, просто чем старше становлюсь, тем строже отношусь к людям, с которыми мне приходится постоянно общаться и в жизни, и на сцене. Но всегда побеждают халтурщики, особенно в Америке… Вспоминаю приезд Малера, не знаю, как вы к нему относитесь, но бесспорно, что он знаменит не случайно, а по заслугам. Но если бы вы увидели его, когда он начал свои репетиции «Дон Жуана». Бедняжка, мне было искренне жаль его, он был в полном отчаянии, не встретив ни в ком той любви, которую он вкладывал в свое дело. Все и всё делали наспех, как-нибудь, ибо все понимали, что публике решительно безразлично, как идет спектакль, она приходила «слушать голоса» – и только. Кое-кто пытался сделать получше, но тут же натыкался на глухую стену непонимания или даже сопротивления. Думали лишь о том, чтобы побыстрее все закончилось, получить хорошие, «американские» деньги и отправляться дальше на заработки… Золото, золото, всех с ума сводит…
Теляковский пристально всматривался в черты давно полюбившегося ему Федора Ивановича и с грустью думал: «Как бы и вы, дорогой Федор Иванович, не свернули со святой дороги служения русскому искусству. Уж очень легко быть гастролером! Сегодня здесь, в Америке, «подработал», завтра – в Буэнос-Айресе, послезавтра – в Монте-Карло, Берлине, снова – в Париже, и пошло-поехало… Не надо работать над новыми образами, мучиться, изучать партитуру, исторические источники».
– Да, Федор Иванович, Америка на театр смотрит иначе, чем Европа, прежде всего как на развлечение от деловых встреч, разговоров о бизнесе, о котировке, удачных сделках и прочем и прочем. Действительно, вы совершенно правы, им бы повеселиться вместе с клоунами, у них популярны разные «мюзик-холлы», небольшие театрики, где поют красивые и полуобнаженные девушки, но вы там никогда не услышите Шекспира, а если услышите, то непременно в исполнении Сальвини. Мне не раз американцы говорили, что им некогда всерьез заниматься театром, нет даже и желания смотреть драмы и трагедии, у них драмы и трагедии разыгрываются в деловой сфере, вечером они ищут развлечений…
– Нет, я больше туда не поеду… Пусть там и большие деньги… Хотя был один эпизод, который я вспоминаю с удовольствием.
Владимир Аркадьевич с удивлением посмотрел на Шаляпина.
– Забрел я как-то в порт, увидел я там русский пароход, кажется «Смоленск», взошел на палубу, представился, стали вокруг нас собираться, заулыбались, познакомился с капитаном, он распорядился приготовить обед, а мы пока осмотрели пароход. Собрались все на палубе, такие славные, веселые парни, как будто по волшебству я очутился на Волге, едим щи с кашей, пьем водку, слушаю сочный русский говор. Как это сладко защемило на душе. Нашлись песенники, я стал запевать, и заиграло русское веселье. Пели, плясали, шутили друг над другом… Это был самый счастливый день мой в Америке! Через несколько дней ищу этот пароход в порту, а его уже нет, ушел… И такая тоска меня взяла… Деньги мне платили хорошие – 8000 франков за спектакль, а счастливым я себя почувствовал лишь в тот прекрасный миг общения с русскими матросами… Нет, в Америку я больше не поеду…
«Дорогой мой Алексей! – писал Шаляпин Горькому. – Мне просто стыдно, что я не нашел время написать тебе несколько строк. Сейчас, уже на пароходе, хочу тебе похвастаться огромнейшим успехом, вернее триумфом в Париже. Этот триумф тем более мне дорог, что он относится не ко мне только, а к моему несравненному, великому Мусоргскому, которого я обожаю, чту и которому поклоняюсь. Как обидно и жалко, что ни он, ни его верные друзья не дожили до этих дней, великих в истории движения русской души. Вот тебе и «Sauvage» (дикарь – фр.) – ловко мы тряхнули дряхлые души современных французов. Многие – я думаю – поразмыслят теперь, пораскинут гнильем своим в головушках насчет русских людей. Верно ты мне писал: «Сколько ни мучают, ни давят несчастную Русь, все же она родит детей прекрасных и будет родить их – будет!!!» Милый мой Алеша, я счастлив, как ребенок, – я еще не знаю хорошо, точно, что случилось, но чувствую, что случилось с представлением Мусоргского в Париже что-то крупное, большое, кажется, что огромный корабль – мягко, но тяжело – наехал на лодку и, конечно, раздавит ее. Они увидят, где сила, и поймут, может быть, в чем она.