Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
– Скажу я вам, Александр Николаевич, что равенства с вами достиг я своим талантом, непрестанным трудом, а то быть бы мне у подножия иерархической лестницы, где вы по рождению уже оказались на ее середине, так что вам не понять нас с Горьким. Я тоже не политик и не революционер, не сужу явления жизни и людей с политической точки зрения. Для меня на первом плане только люди, поступки и дела. Дела добрые и злые, жестокие и великодушные, свобода духа и рабство, разлад и гармония, как я их воспринимаю простым чувством, – вот что меня интересует. Если на кусте растут розы, я знаю, что это куст розовый. Если известный политический режим подавляет мою свободу, насильно навязывает мне фетиши, которым я обязан поклоняться, хотя бы меня от них тошнило, то такой строй я отрицаю – не потому, что он называется социалистическим или монархическим, а просто потому, что он противен моей душе. Признаюсь вам, что много лет я сочувствую социалистическому движению в России, помогал деньгами, песнями,
– Это нормально, Федор Иванович, люди разные и мнения разные, человек должен быть терпим к инакомыслию, иначе все мы будем похожи друг на друга, как голыши на морском берегу.
– И тут я не могу согласиться с вами. Присмотритесь! Вы ж художник… И голыши на морском берегу разные. Вот так и всегда… Стоит мне выпить стаканчик-другой, как потянет меня на разговор, не остановишь, а тем у нас – хоть отбавляй. Но тема Максима Горького мне наиболее сейчас близка, мне хочется убедить вас в том, что вы ошибаетесь. То, что пишут о конце Горького, полнейшая неправда, это не критика его сочинений, которые вполне можно критиковать, даже я чувствую, что в последнем его романе «Мать» есть слабости, но то, что происходит, – это гнусная травля, организованная и беспощадная. Ох, если б вы знали, как надоели эти наши русские распри, хорошо, хоть здесь они не проявляются: Париж должен быть покорён.
– Да, сейчас у нас обстановка рабочая, все делают свое дело, понимая высокую ответственность. – И тут же Александр Николаевич вспомнил, какие рогатки и препоны ставили ему и Дягилеву французские сотрудники театра, особенно главный машинист, всемогущий господин Петроман, и стало не по себе. Да и только ли с французами? – Много сил уносят эти распри, интриги, зависть, подсиживания. Вы, может, не обращаете внимания, слишком редкий гость у нас, но сколько разногласий возникает и в нашей труппе, но Сережа умеет навести железную дисциплину, у него все работают в полную силу, он умеет зажечь и заинтересовать. Вы знаете, Федор Иванович, у меня к нему и ко всему, что он делает и затевает, странное отношение… Сначала почти все им задуманное мне кажется несуразным, нелепым, стихийным, непродуманным, а по своей громадности часто и неисполнимым, подчас его начинания злили, но всегда дразнили, но потом где-то в глубине души и сердца происходили непонятные перемены, я уже начинал нежнейшим образом любить эту несуразную по первым впечатлениям громаду… Слушаешь его во второй и третий раз и уже что-то подымает тебя, влечет, он втягивает нас в свою затею. И получается нечто яркое, особое и цветистое… Так было с выставкой исторических портретов в Таврическом дворце. Так было с выставкой русского искусства в Осеннем салоне в Париже. Так было, помните, с Пятью Историческими концертами русской музыки. И вот сейчас! Сережа из тех, кто оставляет глубокий след в русской культуре, не являясь сам ни творцом художественных ценностей, ни исполнителем их. Редкостный человек…
– Только вот резковат и грубоват… Как ни пытается скрыть свою грубость, она прорывается в нем… Может, я и не прав, но мне рассказывали…
– Нет, Федор Иванович, вы не правы… Может быть, в острых ситуациях он и бывает не всегда корректен, но, в сущности, это милейший человек, а в устройстве теперешних выступлений нашей оперы он просто незаменим. По счастью, ему сразу удалось заручиться поддержкой великого князя Владимира Александровича, президента Академии художеств, а это и помогло раздобыть и нужные громадные средства, а то ничего бы не получилось, ведь ему удалось проникнуть в хранилища императорских театров, ключи от которых в руках наших злейших врагов – Теляковского и Крупенского… А уж сколько мотался наш Сережа по Парижу, угощал завтраками представителей прессы, расшаркивался перед влиятельными светскими дамами, хлопотал перед всякими властями, чинившими нам те или иные препоны, доставал деньги… О, Федор Иванович, сколько
Постучали, на приглашение Бенуа вошел Феликс Блуменфельд.
– Беспокоит меня завтрашний день, чувствую, и вы об этом же говорите, – с ходу сказал Феликс Михайлович. – Но заверяю тебя, Федор, музыкальная часть отрепетирована.
– Надеюсь, темпы будут нормальные, на генеральной ты, Феликс, заторопился и чуть не испортил всю сцену с галлюцинациями, ты следи за мной, за моей игрой повнимательнее, ты ж самый лучший мой толкователь. – Шаляпин любил работать с Блуменфельдом, но и он иной раз ускорял темпы, отвлекая его от задуманного воплощения образа.
– Ты, Федя, часто сердишься на нас, дирижеров, за то, что недодерживаем или передерживаем твои паузы, – сказал Блуменфельд Шаляпину, – но как же угадать длительность этих пауз? Мы ж придерживаемся указаний композитора.
– Очень просто, – ответил Шаляпин. – Переживи их со мной и попадешь в точку. Вы, дирижеры, слишком уж заняты вашими кларнетами и фаготами. Конечно, все это нужно: музыкальная часть должна быть на должной высоте, но необходимо также, чтобы дирижер жил одной жизнью со сценой, с нами, актерами. Ты пойми, Феликс, это особенно здесь, в Париже, ты ж понимаешь, что это не рядовые отечественные спектакли, хотя я таковых и не признаю, но все ж… Мы должны тут показать, что такое Мусоргский, и что такое настоящая русская опера и, в конце концов, что такое настоящая Россия. Ты понял меня, Феликс? Не о своем успехе пекусь.
Блуменфельд и Бенуа понимающе посмотрели друг на друга и дружно кивнули Шаляпину.
– Здесь особенно будь внимателен. Чуть захромает ритм, и я выбиваюсь из образа. Ритмическая неустойчивость мешает мне, нарушает задуманный мною рисунок роли. Ты, Феликс, это знаешь, но все же предупреждаю и тебя. Некоторые думают, что мне все достается легко, что-то вроде: пришел, увидел, победил. А не знают, как я сейчас волнуюсь, не знают, сколько сил и духовного напряжения я отдаю созданию образа на сцене. Думаю, мучаюсь, собираю отдельные черточки, а больше всего учусь у людей. И в каждом спектакле что-то добавляю. Внутреннее напряжение игры огромно, непередаваемо, и тут, пожалуйста, какой-нибудь дирижер что-нибудь затянет или ускорит, я просто готов бросить все и избить этого человека. И не потому, что я скандалист, как любят судачить обыватели околотеатральные. Мне действительно бывает трудно сдержаться… Или вот как-то услышал я глупые рассуждения о том, что вот, дескать, у Шаляпина короткое дыхание, рвет на две части слигованные Мусоргским фразы: «В семье своей я мнил найти отраду» или «готовил дочери веселый брачный пир», а не поймут того мои критики, а лучше сказать завистники, что делаю вдох перед «я» в первой фразе и вдох перед «веселый» для того, чтобы сделать особый акцент на продолжении этих фраз, именно в окончании их смысл, возможность насытить их полнотой и глубиной содержания. Чувствую, что тут должен быть какой-то душевный нюанс. В этот момент я чувствую, что голосом можно рисовать. – Последнее слово Шаляпин выдохнул с какой-то завораживающей силой. – Дал бы Бог силы на завтрашний день, так хочется успеха, как будто впервые выхожу на сцену.
Блуменфельд подошел к Федору Ивановичу, обнял его за плечи, хотя это и не так легко ему было в этот момент и пожелал ему крепкого сна, покоя, легкого пробуждения: завтра действительно предстоит серьезное сражение.
«Накануне «Бориса»… ко мне в номер гостиницы пришел Шаляпин, – вспоминал С.П. Дягилев. – «Сергей Павлович, – сказал он, – где бы я мог у вас лечь? Я не могу оставаться у себя в номере накануне такого дня». У меня стоял маленький диван. Шаляпин свернулся на нем клубком и заснул…»
«Уведомляю: Альпы перешли. Париж покорён», – писал Шаляпин художнику П.Г. Щербову после триумфальных выступлений в «Борисе Годунове». «…На следующий день, после представления, мы безостановочно ходили с ним по бульварам и он без конца восклицал: «Я не знаю, что мы сделаем в будущем, но сегодня вечером нам кое-что удалось», – это продолжение цитаты из воспоминаний С.П. Дягилева, прерванной словами самого Федора Ивановича об успешном покорении Парижа, который рукоплескал ему с 6-го по 22 мая в «Гранд-опера», «Театре Сары Бернар», в светских салонах, на улицах, в кабачках… А между тем этот грандиозный, поистине триумфальный успех, как и в другие времена и в других городах, давался после полного напряжения сил, энергии, душевной страсти…
В эти дни на «Борисе Годунове» побывали Макс Волошин, Теляковский, журналисты из «Русской музыкальной газеты», из «Слова», «Нового времени», работники посольства во главе с послом Александром Ивановичем Нелидовым, в разные дни побывал «весь» Париж…
По отчетам журналистов, по воспоминаниям замечательных людей того времени, которым посчастливилось присутствовать в зрительном зале, на сцене, за сценой, даже в суфлерской будке, можно представить себе, как Шаляпин создавал свой неповторимый образ Бориса Годунова, можно реконструировать лучшие эпизоды этого спектакля.