Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
Но успешные, триумфальные гастроли в Милане неожиданно были прерваны: серьезная болезнь горла вынудила Федора Ивановича обратиться к врачам, которые не замедлили уложить его в постель. А через три недели предстояли важнейшие выступления в Париже: несколько месяцев Сергей Павлович Дягилев готовил настоящие Русские сезоны в Париже, Шаляпину в этих сезонах отводилась заглавная роль в «Борисе Годунове». Парижане запомнили выступления Шаляпина в прошлом году, ждали его… Лучшие режиссеры, художники, певцы, дирижеры были приглашены участвовать в этих выступлениях… Нет, Шаляпин не подведет,
4 мая он будет выступать…
Глава пятая
Париж покорён
Близился день генерального наступления. Казалось бы, все было предусмотрено, расписано до мелочей, все участники расставлены по местам, каждый знает свой маневр, но генералиссимус явно волновался, беспокойно поглядывая на дверь просторного люкса в привычном отеле «Мирабо»: Александр Бенуа, верный сподвижник задуманного грандиозного покорения Парижа, все еще не являлся, как условились накануне.
В своей победе Сергей Павлович Дягилев не сомневался. Он весь этот год не жалел сил, собирая могущественное воинство для великой цели. Он побывал повсюду, где хоть что-то могли сделать для того, чтобы взыскательные парижане приняли его любимого композитора, чтобы «Борис Годунов» с Шаляпиным в заглавной роли покорил их сердца. Не так-то просто было уговорить сильных мира сего на такой отважный шаг: ведь знали они, что ни Антону Рубинштейну, ни Чайковскому не удалось соблазнить
А ведь как восторженно он начинал эту работу… Прежде всего сам изучил старую партитуру Мусоргского и обнаружил прекрасное место, которое выбросил Римский-Корсаков при новой обработке оперы. «Куранты» необходимо было восстановить, возможно, знаменитый композитор обиделся, что не посчитались с его волей, но что ж он, Дягилев, может с собой поделать… Он твердо верит в то, что всякий вопрос нужно изучать до конца, если хочешь добиться успеха. «Всякую чашу пью до дна», – не раз говорил он друзьям, дивившимся такой тщательности, дотошности, что ли, в изучении вроде бы не обязательного для него «матерьяла». И вот не зря он изучал старую партитуру – сцена с курантами получилась превосходной… А Римский-Корсаков если и обиделся на него за самовольство, то зря, потому что он, Дягилев, был преисполнен при этом необъятного желания восстановить авторскую волю, сделал это с тонкой осмотрительностью, дабы не повредить постановке. А сколько волнений выпало на его долю при исполнении всей обстановки оперы, костюмов, декораций, бутафории. Так уж договорились, что все будет новое, с тем чтобы все это осталось в «Гранд-опера». Много разных новых мыслей возникало и в чисто «театральном», то есть режиссерском смысле, о многом хотелось поговорить с Николаем Андреевичем, всерьез обсудить множество вопросов, но чуть ли не сразу натолкнулся на глухую стену: Николай Андреевич просто не пожелал понять, что русские музыканты должны были завоевать Париж, заставить его капризных жителей наконец оценить великое достоинство наших лучших опер. В прошлом году мы чуть-чуть приготовили к этому своими историческими концертами, но не надо забывать, что даже такой нетерпимый человек, как Вагнер, перед постановкой «Тангейзера» в Париже задумался о его успехе и ввел в первое действие балет и написал новое окончание увертюры… Значит, не так уж и вредно «подделываться под французов», в чем его, Дягилева, упрекают строгие ревнители художественной целостности произведения, если его ради зрительского успеха подвергают переделкам или купюрам…
Дягилев вспомнил, сколько времени потратил он на уговоры Римского-Корсакова, писал ему письма, встречался с ним, использовал все свое обаяние, свой натиск, против которого мало кто выдерживал, но так ничего и не добился. «Упрямый старик! Вот кто больше всех мне навредил! Уже в самом начале моего замысла встал поперек и не разрешил поставить «Садко» на сцене «Грандопера» так, как мне хотелось. А ведь как хорошо я задумал подсократить этого слишком мощного для французов богатыря. Они пока не способны вынести чрезмерного величия, воплощенного в Садко. При всем благоговении перед гениальными русскими операми я вижу, как можно их подсократить, не умаляя их художественного значения. Я практик, а не «театральный чиновник», скорее даже практический идеалист, не в пошлом, а в действительном значении этого слова. Я слишком ясно схватываю результаты, вижу заранее ошибки и боюсь их, опять же не из пугливости, а из страха погубить великое дело каким-нибудь неловким или недостаточно обдуманным действием… С каким трепетом приступал я к изучению «Бориса Годунова» и «Садко», надеялся уговорить Римского встать на точку зрения Вагнера и кое-что пересмотреть в своих сочинениях, раньше чем выступить перед «целым миром». Пересмотреть не с точки зрения творца, а с нашей, так сказать, «обывательской» точки зрения. По моей вине всемирная парижская публика была утомлена несоразмерной длиною программ Первого Исторического концерта в прошлом году, а потому и была индифферентна в конце ее, ничего не хотела больше слушать, кроме Шаляпина. Теперь я сделал все, чтобы не повторять прежних ошибок; публика будет жадно следить за развитием событий в гениальной опере и слушать божественную музыку. Хорошо хоть согласился прибавить сорок тактов к сцене коронования Бориса, теперь эта сцена бесподобна… Теперь французы рехнутся от ее величия. Получается безумное по блеску венчание, потом колокола, выход центральной фигуры, народ падает ниц. Борис – молитвенный… Далее – тесная келия с лампадами, образами, Григорий, углубившийся в чтение летописи Пимен… И замелькали сцены одна лучше другой. Только так французов можно удержать в театре. В Париже Вагнера дают с колоссальными купюрами, слушать оперу с 8 до 12 французы абсолютно не способны, Даже их собственному хваленому «Пеллеасу» они не могут простить его длины и уже в начале 12 часа откровенно бегут из театра, что производит убийственное впечатление. Мог ли я забыть об этом всем известном свойстве французов, не любящих слушать оперу, которая «не хочет закончиться». И этого ничем не победишь. А Николаю Андреевичу решительно все равно, будут его слушать или нет, поставят его «Садко» сейчас или через сто лет – Римскому-Корсакову все равно, ему этого ничего не нужно, для него существует лишь художественный интерес, вкусы французов оставляют его совершенно равнодушным, хочет, чтоб его ценили таким, каков он есть, а не приспособленным к их обычаям и вкусам. «Если слабосильной французской публике во фраках, забегающей на некоторое время в театр, прислушивающейся к голосу продажной печати и наемных хлопальщиков, «Садко» в его настоящем виде тяжел, то и не надо его давать», – вот ведь как отрезал упрямый старик. Может, ему-то и действительно все равно, но он один и даже не вспомнил о нас, «малых сих», для которых вопрос русских культурных побед есть вопрос жизни. Обычные в оперной постановке купюры посчитал за искажения, «безобразные урезки» и высокомерно отклонил всякие покушения на его «Садко»: «Если моей опере суждено долго еще прожить на свете, не увянув и не зачахнув, то придет время и французы прослушают ее, а если долгая жизнь ей не суждена, то от легковесного французского успеха она не станет долговечнее…» Гордый старик! Никакие доводы не переубедили его и не заставили отказаться от этих слов… Страшных споров, на которые я рассчитывал, не получилось. Отрезал – и все! Озлобился на меня… А сколько я приготовил «слез и молений», сколько умных и неопровержимых доказательств в пользу постановки «Садко» в легкомысленных стенах парижской музыкальной академии. Придется согласиться на последнюю комбинацию, предложенную дражайшим Николаем Андреевичем: дать несколько картин из «Садко», без купюр и каких-либо изменений, чтобы так и было сказано в афишах… Но где же Шура? Почему его нет?»
Дягилев подошел к окну, посмотрел напротив, на окна отеля «Восток», где жил Александр Бенуа. Нет, не мелькнула в ответ симпатичная и милая голова замечательного помощника, взявшего на себя добровольно тяжкое бремя организации спектакля в «Гранд-опера».
Сергей Павлович нетерпеливо прохаживался взад-вперед, как тигр в клетке, снова подходил к окну, смотрел на соседний отель. Ведь в другие дни он и Бенуа частенько переговаривались, не выходя из своих номеров. Отвратительное настроение полностью подчинило волю Дягилева, славившегося своей несгибаемостью и целеустремленностью. Да и было отчего: рушилось все то, что воздвигалось целый год. Какое там – год… Несколько лет он готовился к предстоящей битве. В прошлом году – пять превосходнейших
Наконец дверь открылась, и влетевший в номер Александр Николаевич Бенуа с ходу заговорил, не дожидаясь вопросов от недовольного друга:
– Сережа! Не волнуйся! Я обежал все мастерские, весь театр, повсюду работают не покладая, как говорится, рук. Нечто напряженное, почти катастрофическое все еще носится в воздухе, но чувствуются и просветы в тучах.
Дягилев вопросительно посмотрел на усевшегося в кресло Бенуа.
– Ты, Сережа, сделал гениальный ход в почти проигранной партии: ты собрал нас всех на ужин в знаменитом ресторане на площади Мадлен и спросил – выступать ли в ближайшие дни или нет, отложить на неделю. Это произвело на всех фантастическое действие. И особенно благодарны тебе за то, что ты пригласил не только всех действующих в опере артистов, режиссеров, художников, что вполне нормально и естественно, но ты пригласил заведующую портняжной мастерской, главных закройщиков, старших плотников, гримеров…
– Я пригласил всех, потому что почувствовал, что все рушится, ничего нет готового – ни костюмов, ни декораций, ни массовых сцен. Все это грозило катастрофой, я мог рассчитывать только на театральное «чудо», я просто струсил, глядя на то, как все разваливается. Но спас положение, как ты помнишь, гример Федора Ивановича, ведь почти все артисты и режиссеры высказались за то, чтобы отложить спектакль, а он…
Дягилев все еще никак не мог успокоиться и продолжал ходить по комнате, бесцельно переставляя на столе какие-то безделушки.
Александр Николаевич понимал его состояние и продолжал рассказывать:
– Ты успокойся, Сережа, я сейчас уже совершенно уверен, что успеем, какая-то волна оптимизма подхватила всех после этого знаменитого ужина, после призыва заики гримера, пообещавшего «не посрамить земли русской» и «лечь костьми», но дело свое делать. И действительно, в последний момент все приспело и все ладится. Я обошел все залы – и всюду идет бурная деятельность: на восьмом этаже Стеллецкий дописывает выносные иконы и хоругви, в двух других залах тридцать русских швей в страшной спешке что-то зашивают, порют, перешивают, выглаживают прямые костюмы… В третьих залах главные артисты проверяют под рояль свои наиболее ответственные места. Я носился как безумный вверх и вниз по всем этажам и по всем боковым коридорам в этом гигантском здании Оперы, черт меня дернул взяться за эту неблагодарную роль второго директора. Ведь я вовсе не собирался этого делать, но ты втянул меня во все это: я даже не заметил, как ты подтолкнул меня к тому, чтобы я за всем присматривал, всех о чем-то информировал, что-то объяснял, кого-то утешал, кого-то распекал и торопил. И как-то само собой получилось, что каждый недовольный высказывал свое недовольство мне.
– А все очень просто, Шура, ты, да я, да Блуменфельд хорошо говорим по-французски, а вспомни, каким откровенным недоброжелательством и систематическим нерадением встретили нас наши французские коллеги, какие препятствия строил нам всемогущий главный машинист господин Петроман, злостный интриган, а ведь зрелищная сторона спектакля полностью зависела от него. Он задумал полный провал нашего спектакля, чтобы отвадить нас на все времена. И хорошо, Шура, что ты не дрогнул, нашел общий язык с целым взводом рабочих, убедил их помочь нам.