Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
– Не я их убедил, хоть мне и пришлось с ними ругаться и ссориться, ведь эти господа приходили и уходили когда им вздумается, их убедил Федор Шаляпин, стоило ему появиться на сцене, как они все рты разинули от удивления, а после этого уж не могли халтурить, поняли, что русские задумали показать что-то необыкновенное. Одного, Сережа, не могу понять: почему наши холсты прибыли с таким большим опозданием, за пять дней до генеральной. А ведь сам посуди, холсты надо еще набить на деревянные основы кулис, а навесные части закрепить на всей сложной системе канатов и блоков. Кроме того, надо вырезать окна и двери, построить площадки, лесенки. Меня буквально раздирали на части. Мне казалось, что мы не успеем, приходил в отчаяние, нервы были напряжены до предела, а сейчас, кроме адской усталости, ничего не чувствую. Будь что будет, устал, не могу больше, сил нет. Федор Иванович тоже в отчаянном положении, боится провала, слова все забыл, говорит, ничего не помнит. Так
– Шаляпина, Шура, ты не упускай, поговори с ним, отвлеки его от тяжких забот, все наладится, скажи, не из таких положений выходили с блеском. Сходи к нему, проверь… Завтра – решающий день, он должен это понять.
– Устал я, Сережа, сил нет.
– Сходи, сходи, на несколько минут, вдохни в него уверенность в завтрашнюю победу… Париж должен быть покорен.
Бенуа покорно пошел к Шаляпину. Сколько уж раз под напором Сергея Павловича он шел исполнять его приказы. «Куда деваться, он бывает почти всегда прав, как и совсем недавно с Петроманом, заявившим, что будто по нашей вине произошла ошибка и будто декорации у нас получились не тех размеров и что они на целых два метра не хватают до пола, многое нужно исправить и починить. А для этого ему, хозяину сцены, нужно еще три-четыре дня. Все пришли просто в ярость, а Сережа спокойненько заявил, что спектакль готов и что он может показать его без декораций, раз французы не могут оказать русским элементарное содействие в подготовке спектакля. Бедный Петроман! Как он испугался скандала, но уж потом был как шелковый, на генеральной репетиции все декорации достигали пола, все было починено, даже налажены главные эффекты освещения. Кошмар какой-то… Спектакль начинался, а я увидел какое-то проступившее пятно от сырости на фоне декорации Новодевичьего монастыря… Как не заметил я его раньше… Пришлось подниматься на стремянку, заделывать пастелью это дурацкое пятно, а уже кончали играть вступление и поднимали занавес… В такой обстановке проходила вся генеральная репетиция… Удивительная вещь – театр, сколько уж неожиданностей дарил он, а все не устаешь дивиться… Первый раз видел Шаляпина в таком состоянии нервного перенапряжения. Да оно и понятно – катастрофой просто пахло в воздухе…»
Бенуа постучался и, получив приглашение, вошел к Шаляпину. Сразу почувствовавший, что здесь происходит что-то интересное, Александр Николаевич заторопился сказать:
– Продолжайте, господа, я на минутку, дел еще очень много, а у вас, Федор Иванович, я хоть чуточку отдохну от постоянной суеты.
В номере у Шаляпина – недавно приехавший Шкафер, Головин, гример-заика, сыгравший замечательную роль своим выступлением на знаменитом ужине.
– Я рассказываю наши петербургские новости, – продолжал Шкафер, – Федор Иванович интересуется, давно в России не был… Скажу вам, Федор Иванович, что, в сущности, ничего у нас и не изменилось. Все по-прежнему, дисциплина в театре хромает на обе ноги. И если чего-то добиваешься в театре, то только благодаря опыту и знанию психологии участников спектакля, человеческим отношениям с ними. А так ничего не добьешься: интриги, подсиживания, зависть. Как-то прижал меня в темном закоулке сцены Крупенский и прямо говорит: «Вам надо съесть Палечека». Я до того опешил и растерялся от неожиданности, что ничего не мог ответить, а он тут же продолжал: «Этот старый дурак нам всем надоел и надо от него избавиться». Я с удивлением на него посмотрел, и он понял, что есть Палечека я не буду. И сразу охладел ко мне, а я не мог скрывать к нему чувства антипатии и брезгливости.
– Палечек постарел, – вмешался в разговор Головин, – его начинает бойкотировать хор, но все же это заслуженный режиссер, и отношение к нему со стороны конторы должно быть несколько иное.
– А мог бы наш драгоценный Василий Петрович, – улыбаясь, спросил Шаляпин, – съесть Палечека, каким способом?
– Нет, Федор Иванович, театральные волки скорее Шкафера съедят, на это у нас в театре есть отличные мастера. А не съели его просто потому, что в постановке «Китежа» принимал участие сам Римский-Корсаков, и роли распределял, присутствовал почти на всех репетициях и делал замечания исполнителям. Нет, Федор Иванович, Василия Петровича пока не съели, но съедят, у меня нет никаких сомнений. Крупенский и съест, ведь съел же он Вуича, милого, симпатичного человека, уселся в его кабинете как владыка, повелитель, властный блюститель огромного театрального корабля. Типичный баловень судьбы, к тому же и крепостник, – подвел итог Александр Яковлевич Головин.
– Но это значит, что Крупенский спит и видит пост директора императорских театров? – спросил Шаляпин. – Неужто съест и Теляковского?
– В начале нашего знакомства Крупенский произвел на меня самое благоприятное впечатление, – вступил
– Скорее, Александр Николаевич, в этих постановках сказывается претенциозный эстетизм его супруги Гурлии Логиновны; она является настоящей вдохновительницей всей зрелищной стороны постановок. – Головин со всей откровенностью констатировал «болезнь» императорских театров.
– Честь им и хвала, Александр Яковлевич, что Теляковские привлекли вас и Коровина к театральным постановкам, – у Бенуа давно накипело на сердце и хотелось высказаться, – но ни ему, ни его жене не хватает культурности или просто ума, чтобы ими руководить и извлекать из них лучшее, что они могли бы дать. Вот почему я так обрадовался, когда меня пригласил совершенно новый для меня человек, Александр Дмитриевич Крупенский, который сразу же признал во мне не только автора сюжета, но и в качестве создателя всей зрелищной стороны. Так что все начиналось просто превосходно, работы пошли полным ходом, но все-таки чем-то я не угодил спесивому Крупенскому, он начал придираться, позволял пренебрежительное ко мне отношение, иной раз просто не замечал меня. Я был вне себя от бешенства, чудесно установившаяся обстановка в нашем творческом коллективе сменилась тревогой и раздражением. И все-таки дело двигалось. Но вся беда была в том, что я и Фокин, постановщик балета, не пользовались благорасположением начальства. Сначала отказалась Кшесинская от главной роли в балете, мы пригласили Анну Павлову и поняли, что лучшей Армиды и не нужно искать. Превосходные декорации получались, и тут начальство в лице Крупенского забеспокоилось: а вдруг будет успех. И дали указание – срочно давать генеральную, а на следующий день – спектакль. Ну, что тут можно сказать… Произвол, глупость, невежество… У нас еще далеко не все было слажено, даже не было ни одной пробы в костюмах и декорациях…
– Как у нас сейчас с «Борисом», – перебил Бенуа Шаляпин. – Помните, как на полуофициальной генеральной репетиции, за сорок восемь часов до публичной генеральной, у нас еще ничего не было готово, нужны были большие исправления и починки. Мне так не хотелось выходить на сцену, где просто веяло катастрофой, через силу вышел я на сцену, не хотелось гримироваться и менять костюм после сцены коронации. Помните, в сцене «Терема» я так и остался в коронационном облачении и с шапкой Мономаха на голове. Забыл текст Пушкина, который я должен был говорить под музыку курантов, это место новое для меня. Дягилев – молодец, что разыскал в партитуре. Но кто-то подложил мне томик Пушкина, освещенный электрической лампочкой, закрытой от публики грудой книг. Я только взглянул, как тут же все вспомнил, а то – беда, уж очень волновался..
– Это мой томик Пушкина, Федор Иванович, – просто сказал Бенуа. – И вот в такой непривычной для театра обстановке, Федор Иванович, я никогда не испытывал такого мистического ужаса, такого мороза по коже, как тогда в той сцене, что-то неправдоподобное. Ваш Борис без бороды казался слишком молодым, вместо декорации царских хором зияла мрачная пустота сцены… Страшно, жутко, было не по себе. И лунный луч, и неожиданно заигравшие диковинные часы на первом плане – все это кого хочешь сведет с ума, здорово получилось…
– Может, Александр Николаевич, играть нам без декораций и костюмов? – засмеялся Шаляпин. – А что? Раз это достигает неповторимого эффекта? А как прошла ваша «Кармен»? Василий Петрович начал мне рассказывать о новостях в наших театрах, а мы его перебили, – сказал Шаляпин, обращаясь к Шкаферу.
– И тут Крупенский зарвался, – сказал Головин. – Представляешь, дирекция по моему представлению решила возобновить «Кармен», я решил писать костюмы и декорации, а Василию Петровичу предложил не отказываться от режиссуры, о чем я попросил все ту же дирекцию. Я долго жил в Испании, был полон впечатлений об этой чудесной стране, с ее своеобразной жизнью и обычаями, у меня было много эскизов, зарисовок в альбоме… И что же?
– Извините, Александр Яковлевич, я вас перебью… И вдруг вызывает меня Крупенский и говорит: «Недавно я побывал в Берлине и видел там «Кармен». Посмотрите эту оперу в Берлине, она там хорошо поставлена. «Пошлите меня в Испанию, а ехать мне к немцам незачем», – сказал я. Рассказал об этом разговоре Александру Яковлевичу… Вспоминаю, Александр Яковлевич, как вы ругались и просили больше не говорить о «Кармен» с Крупенскнм. Какое интересное было время, Федор Иванович, мы собирались в мастерской Александра Яковлевича, пили жидкий чаек с баранками и романтически уносились туда, где зреют апельсины и где танцуют красавицы-испанки, а тореро мучаются, ревнуют, мстят коварным изменщицам.