Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
Федор Иванович слушал этот монолог красивой и богатой и широко улыбался. Ревнивая Иола Игнатьевна далеко, в Москве, Париж – славный город, простит ему некоторые вольности в поведении, авось все обойдется и все простится ему, ставшему баловнем судьбы.
Александр Бенуа, вспоминая эти майские дни 1907 года, «неистового» Дягилева, занимавшего «две большие комнаты во двор» в отеле «Мирабо» на улице Мира, писал: «…В том же номере однажды – около полуночи – Федор Иванович неожиданно предстал перед нами таким, как Бог его создал, спустившись по служебной лестнице из своего номера над дягилевским. Было убийственно жарко, и это отчасти оправдывало столь странный, чтоб не сказать дикий поступок; к тому же артист (тогда еще невеликий, но сколь чудесный) был сильно навеселе, что случалось с ним нередко. Впрочем, как раз тогда же он не выходил из крайне возбужденного состояния, ибо протекал бурный период его романа с той, которая стала затем его верной супругой и спутницей жизни. А что касается до тех «сурдинных пропевов», о которых я только что упомянул (А. Бенуа упоминал репетиции Шаляпина у рояля в комнате Дягилева. – В.П.), то слушание их принадлежит к самому восхитительному, что я когда-либо испытывал в области музыки. Именно их интимный характер обвораживал. Как-то особенно пленяла музыкальность натуры Федора. Он выявлял самую суть того, что пел, причем было ясно, что он и сам глубоко этим наслаждался. Помню, как он в один из таких «сурдинных пропевов» доказывал,
После Парижа нужно было и отдохнуть, укрепить свое здоровье, подорванное бурными гастролями в Монте-Карло, Берлине и Париже. Больше месяца Шаляпин провел в курортном местечке Сальсомаджоре в Италии. Потом поехал в Москву за семьей. И тут несколько задержался. 28 июля он писал С.И. Зимину: «…К сожалению, должен отказаться, дорогой Сергей Иванович, от милого Вашего приглашения, так как у меня серьезно нездорова супруга и я вынужден сидеть дома…» А уж 30 июля написал письмо Леониду Собинову из Аляссио, куда он прибыл с женой и детьми: «…Получил твое письмо и огорчился, что ты в Милане, а меня там нет. С удовольствием повидался бы с тобой. Завтра уезжаю на Капри к Алексею Максимовичу, пробуду там дён восемь-девять, а потом поеду к Гинсбургу, а там еду в Питер.
Насчет Саличе (Сальсомаджоре. – В.П.) могу тебе сказать следующее: ежели ты туда едешь лечиться серьезно, то скучать тебе придется немного, так как лечение занимает почти весь день, а коли ты любишь пошляться пешком, как это делал я, то и совсем будет великолепно. Там есть чудесные прогулки. Это прекрасно действует на состояние духа. Воздух там чудесный, очень сухо и тепло. Останавливайся в «Гранд-отеле» и приторгуйся с ними хорошенько.
Они с меня содрали 14 фр. за пансион без вина, а ты попробуй заплатить 14 фр. с вином и елеем.
От Милана езды туда всего полтора часа. Доктора там чудесные. Лично я рекомендую тебе профессора Николаи, весьма хороший доктор… Про себя скажу – чувствую себя хорошо, и если буду чувствовать так и вперед, то буду очень счастлив. Купаюсь кажинный день два раза и загорел под старую бронзу. Очень радуюсь за твою поездку в Мадрид, от души желаю тебе успеха. Если будет минута, черкни мне, как встретишься с Гатти Казацци и к чему придете. Я с ним говорил, и он мне сказал, что против того, чтобы ты пел в Скала, он ничего не имеет, но что сейчас ничего не может сказать окончательно. Иола благодарит и кланяется тебе. Твой Федор».
Из Аляссио Шаляпин приехал к Раулю Гинсбургу и лишь 16 августа прибыл в Петербург, а 17 августа уже исполнял роль Мефистофеля в «Фаусте» в Новом летнем театре «Олимпия» под руководством своего старого друга Эудженио Эспозито. Шесть долгих месяцев он гастролировал в этом году, а через два месяца снова предстояла ему долгая разлука с милым Отечеством: контракты с Северной и Южной Америкой давно уже подписаны, большие гонорары предстояло отрабатывать. В Питере встречался с Теляковским, Леонидом Андреевым, все было обычно, привычно, встречи, разговоры, обиды, обеды; на несколько дней уехал в Москву, потом снова вернулся в Питер, полюбовался на свой портрет в костюме Фарлафа, исполненный замечательным другом Александром Головиным, на сцене Мариинского театра впервые исполнил роль Олоферна в «Юдифи» Александра Серова, написал прощальное письмо Эдуарду Францевичу Направнику и 24 сентября отбыл из России.
Глава четвертая
Впервые в Америке
Седьмой день Федор Шаляпин плыл на пароходе через Атлантический океан в Америку: 19 октября (1 ноября) 1907 года он отбыл из Гавра по направлению в Нью-Йорк. Шесть дней – срок немалый, сначала было интересно, новые люди, свежие впечатления, никогда ему еще не приходилось оказываться столь длительный срок словно замурованным в ограниченном пространстве, но скоро все это ему надоело, и он часто уходил к себе в каюту первого класса, крепко закрывал дверь, ложился на удобную постель и тихо, спокойно дремал. Порой будил его стук в дверь, но он не открывал… Он знал, кто и когда мог ему стучать, приглашая тем самым на партию в винт. Но сколько же можно… Праздные люди могли целыми днями играть в карты, а так хотелось одному побыть и поразмышлять о минувшем и предстоящем. Особенно часто мысленно возвращался на Капри, где он две недели прожил вблизи Горького, часто виделся с ним, разговаривал, гулял по чудесному острову… Горький и Мария Федоровна много рассказывали об Америке, о своих переживаниях, когда их клеймили в газетах и выгоняли из отелей как состоящих в «незаконном браке», о так называемых социалистах, которые проповедовали социалистический образ жизни и одновременно владели акциями добывающих компаний, то есть были и «эксплуататорами»… Секретарь социалистической американской организации и одновременно миллионер призывает в социалистическом журнале своих подписчиков-рабочих брать акции нового золотопромышленного общества, обещая двести пятьдесят долларов на каждый доллар, и он же пайщик этого предприятия… Вспоминая эти факты, Мария Федоровна не скрывала своего удивления: «Недурно? У меня чуть не пять томов подобных этому фактов из американской жизни… Вы, Федор Иванович, там ничему не удивляйтесь, мы там такого насмотрелись… Вот наша хозяйка очень трогательно к нам относилась, когда я заболела, была заботлива и внимательна, вроде бы добрый и сердечный человек, но минутами она поражала меня таким взглядом на вещи, что я вдруг чувствовала себя растерянной, как человек, оказывающийся перед каким-то невиданным и неведомым зоологическим типом, с некоторым налетом психопатии… И вообще в Америке быстро научишься осторожности и практичности. Даже сам Алексей Максимович перестал верить всякому встречному и поперечному, и слово «социалист» в Америке перестало для него быть патентом на порядочность. Там такой социализм процветает, который у нас в России показался бы просто жульничеством…»
Горький в это время чуточку усмехался, иронически поглядывая на Марию Федоровну, только ли в Америке появлялись жулики среди социалистов, жулики, предатели, провокаторы есть и в России. И Алексей Максимович рассказал печальную историю священника Георгия Гапона. После событий 9 Января 1905 года Гапон эмигрировал, жил в Женеве, Париже, но полиция не оставляла его в покое, дав указание своим агентам за границей арестовать и препроводить в Петербург. В ликвидации несчастного священника были заинтересованы самые высокие государственные деятели, целью которых было во что бы то ни стало добиться отставки премьер-министра Витте, якобы слишком либерального по своим настроениям и действиям. Вскоре Гапон был в Петербурге. Чиновник высокого ранга от имени князя Мещерского просил Витте принять Гапона, который искренне раскаивается в содеянных прегрешениях перед людьми и Богом, желает быть полезным правительству в успокоении продолжающейся смуты среди рабочих. Витте отказался встретиться с Гапоном, но дал пятьсот рублей для того, чтобы тот немедленно покинул Петербург. Еще и еще раз приходили к Витте высокопоставленные чиновники и напоминали о бедственном положении опального священника и одновременно завербовали Гапона на службу в охранном отделении, выдав паспорт и тридцать тысяч рублей на расходы: Гапону поручили выявить фамилии новых членов боевой эсеровской организации и узнать о ближайших террористических актах в России. Как-то Гапон проговорился, и эсеры узнали о его связях с Зубатовым, этого было достаточно, чтобы приговорить его к смерти. Исполнить приговор поручили Рутенбергу… Горький как-то познакомил Шаляпина с неким Василием Федоровым, а потом и сказал, что это и есть Рутенберг. Шаляпин тогда же восхитился красотой и мужественным видом знаменитого эсера, но Горький в тот же миг отчаянно махнул рукой: «Эх, Федор, внешний вид обманчив. Он тут скрывается под видом брата Марии Федоровны, а потому частенько бывает у нас. Не дай Бог узнавать их поближе, какие-то мелкие все они, ведут себя в высшей степени нахально, просто скот. Они тут с Леонидом Андреевым напились и чуть ли не весь день ходили и орали: «Пей за здоровье Горького, мы платим!» Этот Василий Федоров у нас в доме возмутил против себя всю прислугу, на своей квартире обидел хозяина и всех его сродников, уехал тайно, не заплатив денег, задержали его жену… И вообще черт знает какую кашу здесь заварил, а мы за всю эту канитель должны были отдуваться. А уж Леонид Николаевич Андреев так однажды напился, что прославился на всю Италию: кого-то спихнул в воду, кого-то оскорбил, махал руками и вообще, как говорится, поддержали честь культурных людей России. Вот дьяволы… И вот этот скандалист и пьяница, Рутенберг, он же Василий Федоров, заманил Гапона в Питер, прикинулся его дружком, согласился стать тайным агентом за сто тысяч рублей и попросил Гапона приехать на дачу в местечке Озерки, туда же пригласил и четверых рабочих, еще веривших Гапону. На даче Гапон продолжал уговаривать Рутенберга стать тайным агентом, предлагал двадцать пять тысяч рублей… Все это слышали рабочие, они его и повесили. А когда узнали об этом, газетчики тут же обозвали его «страшным шарлатаном», «честолюбцем», «невежественным человеком», «большим комедиантом», «красивым лжецом», «обаятельным пустоцветом». Да, действительно жизнь обманула его, потому что он всегда ее обманывал. Он был опытным оратором, даже первоклассным оратором, он умел гипнотизировать себя и других своими словами. Немалый дар, скажу тебе, друг ты мой…» А в итоге, по словам Горького, поднялась такая травля Витте, что ему пришлось подать в отставку, чего и добивались царские круги. И после этого началось возвышение Петра Аркадьевича Столыпина и «охота» за ним эсеровских боевиков…
В эти дни пребывания на Капри Шаляпин почувствовал, что Горький заметно охладел к Леониду Андрееву, и дело не в том, что Андреев часто напивался и скандалил… Резкий поворот в общественно-политической жизни существенно повлиял на душевное и писательское состояние Леонида Николаевича, который все это время был мрачен, молчалив, а когда заговаривал с Горьким, то больше всего говорил о тщете всего земного и о ничтожестве человека, говорил о покойниках, кладбищах, о зубной боли, о бестактности социалистов, о своем безверии что-либо изменить в жизни России. Горький еще тогда высказал сомнение в его дружеских к себе чувствах, уж очень круто менялся характер Леонида Андреева. И Шаляпин в этом убедился, встретив его как-то в Питере… Конечно, Андреев был слегка выпивши, а потому и откровенен был с ним… Ведь правильно люди говорят, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. А все, что сказал тогда Андреев, не понравилось Шаляпину. И раньше было заметно, что Андреев до крайности самолюбив и заносчив, но в этот раз по всему чувствовалась этакая «мания грандиоза». Ни с того ни с сего заявил, что он снимает посвящение Шаляпину при переиздании повести «Жизнь Василия Фивейского». Это показалось Шаляпину мелко и недостойно Андреева, но не будешь же переубеждать автора… И Шаляпину было очень больно от этой недружественной выходки некогда полюбившегося человека. Ну что ж, рвутся связи, меняются симпатии. Это вполне естественно, ведь жизнь человеческая капризна и неостановима в своих зигзагах и движениях. Пожалуй, лишь только с Горьким отношения ничуть не изменились, стали даже еще крепче и дружественнее. Летом, после своего возвращения из Капри в Аляссио, Федор Иванович написал письмо Горькому, в котором – в какой уж раз – признался в глубокой к нему любви и уважении… И действительно, какое-то время не находил себе места, сразу стало скучно, как будто бы кто-то вышиб ему дух, а ведь в Аляссио его встретила Иола и его славные ребятишки, он был рад этой встрече и счастлив, а вот все-таки тосковал по умным и тонким разговорам с Горьким и Марией Федоровной. Повезло Горькому, она и переводчица, она и готовить умеет, она и печатает на машинке его сочинения, пишет письма издателям.
В то время очень много было разговоров в прессе о том, что талант Горького падает, а все потому, что увлекается политикой, связал себя с социал-демократическим движением. Этими разговорами был явно обеспокоен Алексей Максимович, только что написавший новую повесть «Шпион, или Жизнь ненужного человека», название новой вещи еще не устоялось в сознании автора. Эта повесть понравилась Шаляпину. По словам Горького, ему хотелось разоблачить тех, кто охраняет покой власть имущих, рассказать об агентуре «охранки», о ее продажности, предательстве, развращенности и преступности. Жалкая фигура Евсея Климкова, ее полная моральная деградация, духовная нищета и физическое бессилие – логическое завершение этой презренной личности, покончившей самоубийством. Горький говорил, что эту повесть он написал по рассказу самого «ненужного человека», служившего в одном охранном отделении, и автобиографической записке его товарища. Горький, по его словам, хотел раскрыть психологию шпиона, «обычную психологию запуганного, живущего страхом русского человека». Нет, «Шпион» – это великолепное сочное произведение, чего не сказал бы он, Шаляпин, о «Матери». Горький опасался, что повесть длинная, скучная, нет, вовсе не длинная и не скучная…
Шаляпин выходил на палубу. Атлантический океан казался бесконечным. Пароход беспрестанно двигался. Каждый был занят своим делом. Праздная толпа пассажиров сновала по палубе, Шаляпин вежливо раскланивался чуть ли не с каждым, успев познакомиться то ли за картами, то ли в буфете, то ли просто в пустых разговорах, которые так естественно возникают в столь ограниченном пространстве. Прогуливаясь, Шаляпин размышлял: легче всего убить время, предавшись воспоминаниям. Это и сокращает путь, и не так уж скучно. Уходил в каюту, незаметно погружался в дрему. Почему-то в эти дни ему снились только чудесные сны, потом от внезапного толчка просыпался, приходил в себя и снова погружался в размышления… Он не был в России почти семь месяцев, многое изменилось в родной стороне, от прежнего революционного подъема не осталось вроде бы и следа, по крайней мере, внешние шрамы, оставленные на улицах после баррикадных боев, зашпаклевали, но внутренние баталии продолжались… Продолжались споры в Думе, в светских салонах, в редакциях, в театральных курительных, на профессиональных собраниях… Так после бури опасные волны долго еще ходят по морю. И даже тогда, когда наступает затишье, мертвая зыбь покрывает море, кормчий должен быть особенно осторожен, осмотрителен. Революционная буря вроде бы утихла, но волны революции все еще опасны. Все громче раздавались голоса в прессе, призывавшие к смирению и послушанию, к развитию «нормального капитализма», без крови и страданий, раздавались голоса в пользу «нормального прогресса». За полгода отсутствия в России происходили коренные перемены. Во всяком случае, не было такого восторженного отношения к революционным призывам все переделать и все поделить. Но все были согласны с тем, что сейчас невозможно повернуть колею государственной машины вспять, к прежним формам бюрократического правления, ибо ненависть к этому чиновничьему строю управления была всеобщей и болезненной. Все чаще Столыпина называли Бонапартом, российским Бисмарком, готовящим «революцию сверху» для того, чтобы окончательно уничтожить даже малейшую возможность «революции снизу». Все эти перемены и наступление правых объясняли «критическим положением страны». Формировался и новый представительный строй в России. И несмотря на эти перемены, в правительственных кругах решено было «искоренять элементы, которые нарушают правильное течение государственной жизни».