Жребий Кузьмы Минина
Шрифт:
— Ой, беда кака! — только и вымолвил детина.
— Усопшему не больно, — спокойно сказал Огарий, тем не менее судорожно хлопая вожжами по лошадям, которые и без понукания стремились быстрее миновать страшное место.
Поворачивая голову, Фотинка не мог оторвать взгляда от казнённого, словно навсегда хотел запомнить его растерзанную смёрзшуюся плоть в клочьях одежды на полузаваленном снегом колу. Жадное воронье уже снова кишело возле своей жертвы.
Путники беспрепятственно въехали в лагерь. Сидящая у костра стража, привыкшая к частым передвижениям торговцев и крестьян,
Едким дымом и кислой овчиной, конским навозом и перепревшей кожей, смрадом отбросов и помоев тянуло от наспех поставленных жилищ. Со всех окрестных деревень были свезены сюда для временного пристанища срубы, и дома скучились беспорядочно, застя свет один другому, образуя закоулки и глухие тупики, налезая даже на широкий проезд, который вёл к новому — внутреннему — валу, огораживающему лощину с болотцем — «пиявочником», где и находился «государев двор». Поодаль, слева от проезда, вдоль застывшей реки Москвы, среди почти вчистую порубленного ельника, длинной линией тянулся польский стан с пёстрыми шатрами, вычурными крутоскатными башенками, клетями, конюшнями и амбарами, а напротив его — таборы донских казаков и татар, над избами, мазанками и шалашами которых торчали бунчуки и прапоры.
— Истинно Вавилон! — молвил Огарий.
Они поехали по проезду вслед за чьими-то санями, вывернувшими из проулка. К их удивлению, народу по пути попадалось немного: несколько о чём-то толкующих на обочине мужиков, хмурый стрелец в затрёпанном и грязном кафтане, двое невзрачных монахов, чёрный от копоти кузнец в кожаном переднике, какие-то бойкие молодки с размалёванными свёклой щеками. Казалось, попали они в обычный посад, а вовсе не в военный лагерь. Но вот сани, за которыми они следовали, свернули, и, чтобы догнать их, Огарий подхлестнул лошадей. Те прытко побежали и вынесли путников на огромную пустошь, от края до края заполненную людьми. Ошеломлённый Огарий даже выпустил вожжи из рук.
Кого только не было на пустоши: разбитные черкасы в мохнатых шапках и польские жолнеры, немецкие латники и московские стрельцы, посадские мастеровые и лоточники, целовальники и крестьяне! Юрко сновали в толпе скоморохи, ярыги, нищие и всякие другие бродяги с лукавыми тёмными лицами. Среди саней, колымаг, возков, ногайских кибиток, невесть откуда приехавших, обтянутых шкурами маркитантских фур на высоких колёсах всё это великое сборище гомонило, свистело, топало, пьяно переругивалось, махало руками, толкалось, сбивалось в кучи и распадалось, блажило, бросая оземь шапки, божилось, звенело монетами. Шатающийся здоровенный расстрига с окороком в ручищах напролом лез через толпу, перекрывая её шум мощным хмельным рыком:
— Господи, праведно царствие твоё-о-о!
— Ух гульба! — восхитился, светлея младенчески непорочным ликом, Огарий и обернулся к Фотинке. — Обожди мя, уж тута яз доподлинно всё выведаю.
Передав Фотинке вожжи, он нырнул прямо с саней в колыхающуюся волнами толпу.
Заросший сивым волосом цыган подскочил к лошадям, схватился за дугу.
— Добрые кони! — зацокал он языком. — Продай!
— Не трожь! —
— Ай злой какой! — укорил цыган. — Злому нет в торговле удачи.
— Не торгую. Не трожь, — пригрозил детина, вставая во весь могучий рост в санях.
Только отошёл цыган, сбоку оказался вертлявый сухонький жолнер с обмороженными, покрытыми коростой щеками. Подмигивая, заговорил торопливо и напористо:
— Прошу пана, есть до пана справа.
Фотинка отвернулся, поляк забежал с другой стороны, вытянул из-за пазухи свой товар. Фотинка взглянул и чуть не ахнул — это была отрезанная девичья коса, перевитая жемчужной нитью.
— Пошёл! — замахнулся он на прохвоста. — Пошёл, а не то!..
Торгаш, злобно хихикнув, отпрыгнул от саней, скрылся в толпе.
Всё больше мрачнея, Фотинка долго ждал Огария и еле успевал отбиваться от разного назойливого сброда. Наконец Огарий возник перед ним, словно из-под земли, встрёпанный, потный, жалкий.
— Нету балахнинцев, никого нету, — печально улыбнувшись, развёл он руками. — Айда по постоялым дворам!
Уже затемно, намотавшись по дымным и грязным вертепам, навидавшись человеческого срама и наслушавшись ругани, но так ничего и не прознав, Фотинка с Огарием зашли на огонёк в какой-то кабачишко у самого внутреннего вала, что назывался по-здешнему «цариковой горой».
В отличие от других притонов, в этой полутёмной кабацкой избе на удивление было тихо и пусто: лишь за длинным столом, привалившись друг к другу, похрапывали три пьяных молоденьких казака, а наособицу — в углу за столом, заставленным глиняными кружками, — всхлипывая, невнятно разговаривал сам с собой рослый толстяк в богатом, но затрёпанном, с полуоторванными витыми шнурами кунтуше. Мерцал огонь в плошке, и мерцала на багровой щеке толстяка рассольно-мутная слеза. Сокрушённый неведомой печалью, никого и ничего не замечал несчастный пропойца.
Фотинка и Огарий смиренно сели в конце длинного стола у двери, терпеливо ожидая, когда их заметит хозяин. Тот вскоре появился — хмурый, заморённый, обросший до глаз густым чёрным волосом. Нищенский вид пришельцев, младенческий облик Огария и отрочески гладкое, пухлое лицо Фотинки выдавали в них случайных гостей, но хозяин, видавший виды, привычно поставил перед ними две кружки.
— Не обессудь, человек, — ласково сказал, отодвигая кружки, Огарий, — вина не пьём. Нам бы горяченького поести, щец бы.
— Щец! — усмехнулся кабатчик. — Я бы и сам их, ребятушки, похлебал, да нету. Третий уж день баба щей не варит.
— Что за притча?
— Э, — досадливо махнул рукой хозяин, не отвечая. Он всё же пожалел приблудных, в беззащитном простодушии которых нельзя было обмануться. — Есть холодная говядина. Будете ли?
— Давай!
Принеся еду и кувшин квасу, хозяин присел на лавку вплотную к Огарию; захотелось выговориться. Зашептал горячо, кивнув в сторону толстяка:
— Всему виной ляшский пан, провались он на месте. Из-за него ныне сюда никто не ходит, вот ничего и не варим. Засел тут постылый, чуть хмель выйдет — сызнова за бражку. И слова поперёк не молви, порубит! Полный разор!..