Жребий Кузьмы Минина
Шрифт:
Било и дёргало Микулина. И он злобился, распаляясь от той безысходности, которая ему виделась в безобразно распахнутых в последнем отчаянном вопле ртах, уже облепленных мухами. И не яркий день извне, а жуткая чернота изнутри, пронзаемая тонкими иглами молоний, ослепляла его воспалённые очи, знаменуя конец света, предвещанный кликушами с церковных папертей. Но как сорвавшийся с высокой кручи намертво цепляется за любую попавшую под руки ветвь, так Микулин нашёл единственное средство для спасения своей уязвлённой души в нещадной мести и свирепом истреблении любой вольницы.
В
Пока за столом судили да рядили о вздорности головы, он уже оказался у избы обозников, благо выпитая хмельная чарка добавила резвости. Ступив за порог, Микулин исподлобья глянул на мужиков. Вольно рассевшись по лавкам, они чинили сбрую. Заметив среди них Кузьму, голова повелительным жестом поманил его к себе.
Кузьма неторопко переложил истёртый хомут с колен на лавку.
Вышли на заваленный сугробами двор, встали на утоптанной круговинке возле поленницы. Тёмное узкое лицо Микулина с острыми выпирающими скулами и жёсткой курчавой бородкой подёргивалось и ещё более темнело. Голова еле сдерживал себя. Вызвав Кузьму, он помышлял, что тот сам смекнёт, в чём должен повиниться, но Кузьма был невозмутим.
Гладковолосый, широколобый, с грубоватым крестьянским лицом и округлой русой бородой, в полурасстёгнутой просторной однорядке, он ничем не отличался от посконного мужичья, которое для Микулина было одноликим и невзрачным, как всякая посадская или крестьянская толпа, достойная презрения и кнута. Однако уже испытавший неподатливость Кузьмы, Микулин поневоле, хоть и досадуя за это на себя, признавал за ним завидную прямоту и бесстрашие.
— Аль не чуешь, пошто зван? — сквозь зубы прошипел голова.
— Невдогад мне, — ожидая любого подвоха, но не теряя спокойствия, ответствовал Кузьма. — Богу вроде не грешен, царю не виноват.
— А не ты ль отъезжие торга затеваешь смутьянам на поноровку?
— Навет. Не было того, — посуровел Кузьма.
— Не ты ль коней наших сбываешь? — до крика повысил голос Микулин.
— За меринка подраненного я ответ перед воеводой держал. Вины моей он не усмотрел.
— Навёл блазнь на воеводу. Ах ты, чёрная кость, я-то давно узрел, кому прямишь! — И, выхватив из ножен саблю, Микулин занёс её над Кузьмой. — Молись, смердяк!
— Ишь ты, дверь-то забыли прикрыть, — с простодушной озабоченностью полуобернулся к избе Кузьма, и Микулин тоже невольно скосил взгляд.
Этого спасительного мгновения Кузьме хватило, чтобы сдёрнуть тяжёлый кругляш с поленницы, ловко ударить им по сабле. Звенькнув, она отлетела в сугроб.
— Срам, голова! По чести ли на безоружного нападать? — с печалью укорил остолбеневшего от такой дерзости Микулина Кузьма, деловито
Невдалеке послышался говор, заскрипел снег под торопливыми шагами. Кузьма прислушался и протянул извлечённую из сугроба саблю Микулину.
— Держи. Я зла не помню, а тебе Бог судья.
Даже не смахнув с лезвия снег, Микулин молча вложил саблю в ножны, резко повернулся и пошёл встречь голосам.
— Вота он, други! — воскликнул, завидев его выходящим из-за поленницы, Фёдор Левашов. — Эка где схоронился!
— Эх, Андрей Андреевич, уж зело горяч ты, всех переполошил, — выговорил голове степенным голосом Прокудин. — Прости нас, грешных, но помыслили, не нашёл ли разом на тебя какой карачун. Чуть ли не в набат ударили. Воевода, слышь, кличет. Верно, приспела пора на Муром подыматься...
Кузьма подождал за поленницей, когда стихнут, удалившись, голоса, поднял горсть снега, крепко растёр им лицо и задумчиво направился к избе.
— Кака така нужда в тебе у того хвата? — спросил его Гаврюха. — Неужто сызнова в извоз?
Кузьма, ничего не ответив, взял свой хомут, сел на лавку.
— А я тут удумал, Минин, — помолчав, снова обратился к нему Гаврюха, — по своему бобыльству-то... Не запамятовал ли девиченьку ту, что с хворыми в деревушке мается? Право, перемрут тама все, одна девиченька останется. Я и удумал за ней съездить. Возьму с собой в Нижний, а то сгинет. Грех оставлять. Ей спасение, а мне, бобылю, — хозяйка в дому. Одобришь ли?
— Благое дело, — через силу улыбнулся Кузьма, занятый своими тяжёлыми мыслями.
2
Потемну прокричали первые кочеты во Владимире, и обозники поднялись втемне. Но густая влажная чернота постепенно мягчела и рассеивалась. Чётко выступили из непроглядности ночи кровли срубов, деревья, прясла. На весеннем задиристом сквознячке благостно было вдыхать свежие запахи испарений, клейких развернувшихся листьев, дёгтя, развешанной по двору на копылках бревенчатых стен конской упряжи и мягкого горьковатого дыма только что затопленных печей.
Кузьма с крыльца видел, как по-домашнему неторопко мужики разводили пригнанный из ночного табун, поили лошадей, снимали со стен упряжь, носили в телеги солому. Не было надобности зажигать факелы, потому как все занимались делом свычным и отлаженным, для которого довольно скудного света звёзд.
Радовался Кузьма, что наконец-то наступает долгожданное утро, когда перед ним и его обозниками проляжет одна дорога — дорога домой.
Мнилось: не месяцы, а годы прошли в зимнем их походе вдали от Нижнего. Не числил себя Кузьма в домоседах, но потянуло его к родному порогу как никогда. И даже самые недавние события теперь вовсе отдалились, как будто это была какая-то иная жизнь, наглухо заслонённая теперешними сборами и ожиданием близкого свидания с домом. А ведь если бы не эти события, навряд ли Кузьма ныне собирался в дорогу, а остался бы, как и многие, при войске. Оно было нужно тут даже и после того, когда достигло цели, захватив один из самых опасных мятежных городов...