Жунгли
Шрифт:
– Жизнь? – Варенька зевнула. – Это у тебя жизнь, а у меня любовь.
Подмигнула матери и высунула язык, с которого вдруг упала капелька розового огня.
В середине августа в Чудове появился Синенький.
Он постучал в дверь и, когда Цыпа открыла, сказал: «Я ваш брат, Цецилия Вениаминовна. Так уж получилось, простите».
Он был высоким, очень тощим, нескладным, узкоголовым, большеухим, с кадыкастой длинной шеей, свиными глазками и жалким ртом, в сиротской рубашке, застегнутую на верхнюю пуговицу, и в каких-то стариковский полосатых штанах. Бледная его кожа
За чаем с бутербродами Синенький рассказал о том, что его привело в Чудов.
Расставшись с Цыпиной матерью, Вениамин Ценциппер женился на чемпионке Москвы по гребле на каноэ. Вскоре она родила мальчика, которого назвали Валентином. Не прошло и года, как Ценциппер-старший оставил новую семью и уехал в Канаду. Здоровье чемпионки, и без того подорванное анаболиками и тяжелыми родами, не выдержало: она умерла, когда мальчику исполнилось четыре года. Валентин оказался а попечении прабабушки Еннафы, которая происходила из старообрядческой семьи и жила в деревне неподалеку от Нижнего. Перед смертю Еннафа нашла старый адрес Вениамина Ценциппера и отправила мальчика в Чудов, к его сводной сестре.
– Еннафа… - Цыпа покачала головой. – Боже мой, Еннафа… Ну что ж, поживи у нас, а там посмотрим…
– Можно мне еще бутерброд? – робко спросил Синенький.
Цыпа отвела ему комнату внизу, рядом с кухней.
В первый же вечер Синенький повесил на стену иконку, фотографии отца, матери и прабабушки Еннафы, на которую был похож больше, чем на мать.
Он держался ниже травы и тише воды, ничего не просил и не жаловался. Смущался, когда Цыпа звала его к столу. Сталкиваясь в доме с нею или с Варенькой, всякий раз прижимался к стене и шепотом извинялся.
– Насекомое какое-то, - сказала однажды Варенька. – Но неинтересное.
Когда Цыпа обнаружила на чердаке его одежку, тайком постиранную и развешанную для просушки, она пришла в ужас: рубашки, майки, трусы, носки – все было ветхим, дырявым, штопаным-перештопаным. Она выбросила это тряпье в помойку и чуть не силком затащила Синенького в магазин, купила ему одежду и обувь. Она боялась, что он упадет на колени или брякнет какую-нибудь дикость вроде: «Буду благодарен по гроб жизни», - но Синенький просто расплакался.
Синенький был неприятен Цыпе, приниженностью, жалкой угодливостью, некрасивой худобой, болезненной бледностью, бедностью, шепотом, ничтожностью, наконец. Цыпу раздражало само его присутствие в доме, сознание того, что вот там, за стеной, притаилось какое-то существо, из-за которого Цыпа чувствовала себя чужой в собственном доме. Ей было неприятно встречаться с ним в коридоре, звать его к столу, выслушивать его «извините» и «спасибо», и вообще он мешал ей жить прежней жизнью, какой бы эта жизнь ни была. И ещё эта его дурацкая манера обращаться к ней как к матери…
Она открывала книгу – но не читалось, она садилась за фортепьяно – но не игралось.
Однажды она поставила пластинку на проигрыватель, сделала звук погромче и закрыла глаза. А когда открыла, увидела Синенького. Всклокоченный, с выпученными глазами и разинутым ртом, он стоял перед проигрывателем с выражением животного восторга на лице, граничащего с пещерным ужасом, и из носа у него текло. Но не успела Цыпа испугаться, как проигрыватель умолк и Синенький
– Вообще-то это Гендель, - сказала Цыпа. – Хочешь еще?
Синенький кивнул.
Цыпа поставила Доницетти.
Она научила Синенького пользоваться проигрывателем, и с той поры каждый день мальчик слушал Скарлатти и Мусоргского, Вагнера и Дебюсси. Цыпа еще никогда не встречала человека, который переживал бы музыку так, как Синенький. Он заламывал руки, закатывал глаза, плакал, улыбался, топал ногами, чесался или стоял с открытым ртом, беззвучно шевеля губами, а однажды он попросту обоссался.
У прабабушки Еннафы не было ни телевизора, ни радио, но среди соседей были не только старообрядцы, и в домах этих людей звучала музыка. Однако воспринимал ее Синенький, как поняла Цыпа, точно так же, как звук дождя или собачий лай. И только тут, в Чудове, из доисторического звукового хаоса благодаря Генделю и Доницетти, благодаря всем этим заезженным, привычным для нее школьным классикам родилась музыка – мир превыше всякого ума, и мальчик был поражен, и когда он плакал, слушая Скарлатти или Моцарта, он вовсе не кривлялся, не притворялся – он был потрясен всерьез, до дрожи, до переворота сердца, как говаривал в таких случаях дедушка Ценциппер. И благодаря Синенькому музыка для Цыпы вдруг зазвучала как в первый раз, и она вспомнила, как разревелась в детстве, впервые услышав первый концерт Чайковского.
Иногда в гостиную спускалась Варенька. Она садилась в уголке с насмешливой миной, но помалкивала и хмурилась, пока звучала музыка, поглядывая исподлобья то на мать, то на Синенького, а потом молча же уходила.
Наконец Синенький не выдержал и запел. Цыпа услышала, как он подпевает Робертино Лоретти, выводя «о соле мио», и замерла в дверном проеме. Прижимая руки к груди и приподнимаясь на цыпочки, Синенький упивался звуком, млел и грезил, и Цыпа вдруг поняла, что с его голосом, чистым и сильным, она наконец-то осуществит свою мечту и поставит на сцене «Попутную песню» Глинки.
Тем же вечером они стали репетировать. Варенька не выдержала и подсела к ним. У нее был очень хороший голос – Цыпа занималась с дочерью вокалом, а у Синенького голос был сильным и чистым, но лишенным оттенков. Однако в полночь, когда Цыпа сказала: «Ну все, последний раз - и спать», Варенька вдруг взяла за руку и, глядя в его свиные глазки, повела, и он вспыхнул и подхватил, не сводя с нее взгляда:
Не воздух, не зелень страдальца манят, - Там ясные очи так ярко горят, Так полны блаженства минуты свиданья, Так сладки надеждой часы расставанья.И Цыпа поняла, что у них все получится.
Они пели каждый вечер – и «Ах ты, степь широкая», и «Однозвучно звучит колокольчик», и «Не отвержи мене», и Синенький с таким отчаянием выводил своим сильным и чистым голосом «внегда оскудевати», что даже у Вареньки перехватывало дыхание, а потом они снова пели на три голоса «Попутную песню». Мерзкая и порочная Варенька держала за руку Синенького, глядя на него безумными голубыми глазищами, а он вытягивался в ниточку и не сводил с нее взгляда свиных глазок, и над ночным Чудовом разливалось и звенело: