Журнал Наш Современник 2008 #10
Шрифт:
Но, когда со щукой дело имеешь, надо держать ухо востро и не зевать: у хищницы уцепистые зубы, прилипчивые жабры и, как бритва, тонкие щёки. И только я расслабился слегка, выпутывая из ячеи улов, щука, резко изогнувшись, ухватила мой палец, вонзила зубы. "Господи, больно-то как!" — хочется мне завопить на всю реку. Но я сдерживаюсь из последних сил.
"Ну помоги мне хоть чем-нибудь!" — с раздражением кричу я жене.
"Ну чем я тебе помогу-то?" — она склонилась надо мною сзади, дышит в шею, ей жалко меня, но и хочется засмеяться, ибо действительно в нелепом, беспомощном положении оказался муж. "Бестолковая, нож дай, нож!"
Вот всех этих тонкостей и не найти в дневнике; когда вёл записи в девяносто третьем, тогда досадный случай показался пустяшным, не стоящим перевода чернил и бумаги, ибо
…А следующим днём вынимаю сеть из воды и невольно устрашаюсь. Что за диво? Снасть моя в ком-жом, и из этой путаницы глядят на меня три головы змия-горыныча. Скрутились три щуки в груд: матуха-икрянка, а на ней сидят верхом два самца-молокана. Ну тут уж, наученный минувшим днем, доставал улов с осторожностью, надежно уцепив "полотуху" за глазницы. Дома свесил хищницу на безмене, и потянула она на восемь кило, а длиною оказалась мне до плеча. А щурята-молоканы, что сидели на мамке верхом, как клещи, были вовсе недомерки, граммов по шестьсот. Но коли припутались к речной матерой "бабе", значит, понадобились ей в урочный час, ибо в природе всё устроено "путно", в свой черёд, по росписи, и во второй сорт никто не будет выкинут, всяк пригодится по мужицкому делу, какой бы ни удался по рождении…
На четвёртый день ещё при полном речном разливе мою уловистую снасть умотали. И это было для меня настоящим несчастьем. Горько и долго жалел я об этой утрате. Да и как, братцы, не переживать? Не бывало у меня прежде подобного орудия… Да и не предполагал я, что подобные снасти вообще существуют на свете. Сеть-трёхстенка, полотно капроновое, нить тонкая — "жабровка", ячея "сороковка", высота стенки на два с половиной метра; снасть лёгкая необычайно, нет ни обычных громоздких наплавов берестяных и тяжёлых свинцовых грузов, а они, невидимые, вплетены в шнуры. Обычно пользовал я сети староманерные, строенные по дедовскому деревенскому обычаю, носить их было тяжело и неудобно, приспособлены они были для деревянных лодок. А тут как ловко исхитрились, придумали люди, знать, не нашего ума и полёта… Ну, кинулся искать по окрестным водоёмам, предполагая примерно, кто уворовал мою снастишку. Кидал блё-сенку, думая зацепить. Но увы…
Так, печалясь о пропаже, о невосполнимом уроне для моего рыбацкого хозяйства, я однажды подумал: "А что ты, братец, горюешь? Легко нажитое легко и сплывет, и не следует тебе так страдать, мучиться и искать потеряшку, ведь досталась тебе сетишка случайно, была она подцеплена твоим старым другом на Ладожском озере, присвоена бесцеремонно и привезена тебе в подарок. Ведь тогда ты, принимая гостинец, не жеманился, не отказывался, не думал о том, что вместе с приятелем нарушаешь поморские заповеди и ты, что и тому безвестному рыбачку, внезапно расставшемуся со своим снарядом, так же было горько, как нынче тебе, и он тоже страдал о потрате; он этой сетчонкой, наверное, "браконьерил", играл с рыбнадзором в заведенные государством странные прятки "кто кого"… Так что пусть плывёт она по рукам. Туда ей и дорога. Хоть душе спокойнее".
Но увещевания помогают слабо. Вещь уже стала моею, приросла ко мне, как любимая рубаха к хозяину.
3
Мёрзлый череп земли, притрушенный травяной ветошью, купол тёмного звёздного неба, внизу под ногами едва угадывается бельмо ещё не вскрывшегося ото льда озера, и от заберегов наплывает влажное дыхание воды-снежницы, странное чмоканье, всплески щуки-икрянки. Сбоку — кладбище, поросшее сосняком, фонарь молельщика вырывает могильный деревянный крест, похожий на голого человека, сполохи серебристого призрачного света плывут над погостом и оседают в сыром ольховнике.
А кругом на многие вёрсты — погружённые в ночь леса, и откуда-то издалека, как из-за крепостной стены, доносится угрозливый лай деревенского полкана… От деревеньки Часлово на холм по извилистой тропе мимо лесной часовенки, мимо кладбища неспешно, подмигивая, всползают огняные сверкающие жуки. И вот можно различить платок шалашиком, стянутый на горле хомутом, обвисшие плечи, косенькое старое тельце, белый узелок с пасхальной стряпнёю. Вот из-за лесных засторонков прибывают, с заозерья, из всех деревнюшек, когда-то приписанных к этому приходу в селе Воскресение,
Двадцать огней поднимаются с холмушки слабосильными ветхими столбами в небо, но куда им поспорить со звёздами. Те, малеханные, чуть больше просяного зернышка, но неугасимые; они зазывно поют сладкие стихиры и пугающе тешат редкий робкий взгляд населыниц.
Уставщица не начинает службы, ещё ждёт кого-то, задирая рукав фуфайки, взглядывает на часы. Нет у неё ни просвирок, ни ладана, ни угольков, ни кадиль-
ницы, чтобы напустить пахучий сладкий дымок на богомольниц, ни свечек, чтобы возжечь на крестный ход, а после выставить на могилки родных. Лёгкий колкий морозец, разбавленный сосновым настоем и киснущей лесной травою, продирает грудь, неожиданно вселяет торжество и умильность. Невольно шаришь глазами по небу, отыскиваешь там Божью тропинку и Христа, который должен спуститься с алмазной горы на землю. Может, он уже за околицей, вон за той дремлющей в темноте опушкою, сидит на поваленном дереве, опершись на ключку подпираль-ную, и ждёт наших умилённых гласов. Взгляд теряется, устаёт шарить по безмерному океану; Храм небесный огромен, и не хватает сил, чтобы объять его во всей полноте, недостаёт ума, чтобы проникнуть в его глубину, — такова человечья малость. Если уж звезда с маковую зжернинку, так что есть ты, грешный? Миллиарды людей вот так же смотрели в небо и до меня, и так же до озноба продирала их оторопь.
Твердь небесных стен, в которые, кажется, можно упереться руками, вытоптанная до кремня пустошка-алтарь, в центре его — невидимый престол, вокруг которого встали двадцать бабиц, а кладбище — придел. Вот точно так же и две тысячи лет тому назад стояли бабени на лесной лужайке, на пустошке иль на бережине возле реки, на угоре, иль деревенской площади, домогаясь от Всевышнего любви и милости… А где-то в престольной сияют огнями сотни храмов, в тяжёлых златокованых ризах молятся за Россию архиереи, и под гнётом лет и изнурительной поститвы никнет долу, но пытается выпрямить выю монах-патриарх, кидает с амвона прощающие взгляды на сановных, немотствующих сердцем гостей, которым президент нынче повелел быть на Пасхальной службе… Так, может, и не нужны красно-украшенные, благолепные храмы? Да нет… Русский человек без красоты не живёт, и если её нет здесь, под сводом пасхального неба, то каждая из беззавистных бабенок верно знает, что за неё молятся в тысячах русских церквей.
Женщины терпеливо ждут, не подтыкивают уставщицу.
"Слава Богу, мураш ожил, теперь и нам оживать придётся", — дремотно говорит соседка Зина.
"Ага… И жить не давают, и помереть не велят… "
"Хозяина доброго нет. Чтоб турнул за шкиряку — да и на солнышко, распова-дились. Мафинозия, вор на воре. Одни тащат, другие подметают, что осталось ещё, третьи на стрёме. Паразиты… "
"Прошло время молоко ложками хлебать, настало время молоко шилом ес-ти…"
Тут из-под горы, тяжело пыхая, взошёл мужик в пыжиковой шапке и кожане. Луч его фонаря резкий, широким клином шарит по небу, сметывается по нашим лицам. Глаза у поклонника по-собачьи грустные, похожи на чёрные пустые колодца. С месяц назад у него в престольной зарезали единственную дочь, и несчастный пришёл к озеру с тайной просьбой. Встал позади круга, скрестил руки на груди: ещё не научился молиться. Уставщица встрепенулась, развернула служебник и стала, запинаясь, тянуть канон. Мужик за моей спиною загулькал горлом, застонал. Я оглянулся: из выжженных горем глаз сочилась влага.