Журнал «Приключения, Фантастика» 3 ' 96
Шрифт:
— А теперь проси Меня и Я исполню желание твое! — сказал сероглазый.
— Мне не о чем просить Тебя, — ответил Иван, — мне ничего не надо.
— Ничего?!
Иван пожал плечами. Ну что он мог попросить у Всемогущего! Вернуть из небытия Алену, Светлану, Гуга, Кешу, Дила Бронкса… Это невозможно. Да и зачем? Зачем обрекать их на новые страдания?! Он знал, что все они в лучшем мире, что они ждут его, но он должен придти к ним не раньше и не позже положенного, предопределенного. Вот только несчастный Цай, за него надо попросить, за пожертвовавшего собой ради них, загубившего душу свою и затянутого в мрачные воды черного океана…
— Не проси за него, — прервал мучения Ивана сероглазый, — отдавшему душу за друга своя будет воздано по делам
Все былое промелькнуло пред Иваном в стремительном вихре. И ничего не желал он исправить в прошедшем. Не нужны ему были земные богатства и почести. И власти он хлебнул с лихвой, до избытку. Ничего не надо! Лишь обожгло вдруг ослепительным пламенем, будто это он сам был привязан к поручням, будто его убивали трехглазые ироды. И встали перед глазами два корчащихся в лютом огне тела. И ударило в уши материнское проклятие. «Не придет он мстителем… не умножит зла!!!» Так было сказано, так изречено. А он пришел. Он не подставил левой щеки. Он повторил сказанное не им, но праведное и единственно верное: «Мне возмездие, и аз воздам!» И он не умножил зла, но сокрушил его — пусть не навсегда, пусть на время, но воздал по делам… А они все там же, в Черной Пустоте, в бездне среди падающих миров… И тогда он взмолился:
— Даруй мне ее прощение! И возьми их к себе, в Свет!
И ощутил, что не легкие руки Вседержителя касаются его плечей, а совсем иные — тонкие, нежные, горячие, материнские. Да, это она обнимала его, прижимала к груди, плакала, орошая его грудь слезами, и опять обнимала — большого, сильного, постаревшего, совсем не похожего на того младенца, которого знала. И за спиной ее стоял отец и смотрел на него серыми, печальными глазами, и губы у него чуть подрагивали, он тоже хотел обнять сына, и он обнял, сдавил его, когда мать лишь на миг отстранилась. Да, это были они — те, кого он почти не знал, те, кто дали ему жизнь, погибшие за него во мраке Космоса.
— Сынок, милый, родимый, — причитала мать, совсем еще юная, лет на пятнадцать моложе его самого, сына, но исстрадавшаяся, дрожащая, — прости меня! прости нас! прости слова мои и забудь! Живи! Живи!! Живи!!!
А он не мог выдавить из перехваченного судорогой горла ни слова, он молчал и плакал. Ему нечего было больше желать. Эти двое, отец и мать, являлись ему каждую ночь, они страдали сами и заставляли страдать его — безмерно, невыносимо. Теперь они обретут покой. И вместе с ними он обретет покой. На время земной жизни.
Он склонился над матерью и поцеловал ее. Обнял отца.
— Простите и вы меня!
И почувствовал, что они ушли, растворились в Свете, и что он обнимает сотканного из неземных лучей и почти неосязаемого сероглазого, русоволосого человека, и что сероглазый этот — словно светящееся окно в какой-то прекрасный и непостижимый мир, влекущий, манящий, чудесный.
Но ему еще рано было туда. Иван отстранился. И услышал:
— Иди! И да будь благословен!
Он очнулся во Храме, перед глядящими на него Святыми Ликами. Он не помнил, как забрел сюда — наверное, добрая и чистая сила привела его под святые своды. Ноги еле держали Ивана. Он опирался на простой и корявый дубовый посох, и чувствовал, что руки дрожат.
Слишком рано встал, слишком рано! Надо было еще отлеживаться в подмосковном госпитале-санатории для отставных десантников-стариков, куда его определили пару месяцев назад после последнего, уже нештатного рейда… Так и сказали: «Все! Хватит! И не в запас, а в отставку — на списание, вчистую!» Они там ничего не знали, да и не могли знать. Он проходил по документам, как вернувшийся с Тройного Зугара после двухгодичной штурмовой геизации старикан, износивший себя до предела, полубезумный, почти мертвый… Ну и пусть! В чем-то они были и правы, Иван лежал первый месяц в лежку, это уже потом начал ползать и пытаться вставать. А теперь вот и выбрался в эдакую даль!
Он помнил Лики. Помнил еще по тем, стародавним встречам с ними под куполами Храма Христа Спасителя. Они были родными, близкими. И под слоями красок, нанесенных иконописцами, он узнавал тех, кого видел не на дереве, не в красках. Архистратиг Михаил! Георгий Победоносец! Чистые и ясные лица, развевающиеся на ураганном ветру длинные льняные кудри, глаза-озера, и золото доспехов, лес копий, стяги, Небесное Воинство, тысячи поколений непобедимых, дерзких и праведных россов… их не удалось превозмочь, не удалось сломить и ныне, они выстояли, и они выстоят впредь! Ведь это они шли по дикому и лютому, первобытному миру, шли шаг за шагом, неся свет в сумеречные земли, неся крест святой к еще не познавшим света, предуготовляли приход Спасителя — они, русобородые и ясноглазые — первоапостолы, проповедовавшие на свой лад за тысячелетия и столетия до Пришествия. Святая Русь!
Он вглядывался в Лик Богородицы. И видел Ее, Единственную, Покровительницу Земли Русской, вобравшую в себя тысячи и тысячи жен и подруг первороссов, их лад и стать, синеву и чистоту их глаз, тепло и добро их сердец. Это они хранили Род, они рожали его сынов и дочерей, предуготовляющих мир дикости и безверия к Благой Вести. Их сила, их ласка, их вера напитали Ее, принесшую в мир Спасителя… если бы только нынешние, перемешавшиеся во временах и пространстве потомки созданных по Образу и Подобию и двуногих ходили не на черные мессы, а сюда, к Ней! Смотрели бы в Ее глаза! Ведь сколько бы ни оставалось в мире зла, как искусно не рядилось бы оно в чужие одежды, для того и есть в земных мирах Святая Русь, чтобы придти, вернуться блудным сыном, припасть…
Иван дрожащей рукой ставил и возжегал свечи: и во здравие живущих, и за упокой души — Всем Святым, пусть и не было в книгах и писаниях имен, что носили его усопшие друга, не было гугов и дилов… но там, на Небесах разберутся, они уже в Свете. Им воздано!
Он вышел из-под сводов укрепившийся духом и просветленный. Он уже знал, что не вернется на больничную койку, что найдет себе место в этом шумливом, гудящем, мятущемся мире.
День стоял благодатный, майский. Иван неспешно, опираясь на посох, брел вдоль величавых кремлевских стен и башен, а в воздухе плыл медовый колокольный звон. Сердце Святой Руси! В это было трудно поверить, но все стояло на месте — незыблемо, могуче, прекрасно и державно. Высились купола, блистающие золотом и увенчанные святыми, крестами, возносились в голубое небо шпили и орлы башен, шелестела густая листва, бегали и смеялись неугомонные и беспечные детишки, в хрустально-граненных стеклах играли шаловливые солнечные зайчики… Москва жила! Шумно, радостно, истово и непобедимо! Иван заглядывал в лица прохожих — в одно, другое, третье, сотое, тысячное… и не видел в их глазах отражения своих глаз. Он чувствовал, мир не тот что прежде, в нем было нечто страшное, грозное, но предотвращенное… но в нем не было окровавленных, залитых слизью развалин, не было растерзанных тел на мостовых и разбухших трупов, плывущих в мутных водах Москва-реки, не было груд заледеневшего пепла, не было смертного ужаса, страха, неотвратимости гибели. И они ничего не ведали! Ничего!
В госпитале его держали под колпаком, в самом прямом смысле. Он ничего не знал сам, ему и нельзя было ничего знать, врачи запрещали. Но он вырвался. И теперь никто не мог его ограничить. Ему жить в этом мире и дальше. Дай Бог, чтобы жить в покое! Он спас этот мир. И он должен его видеть.
Куранты на Спасской башне пробили полдень. Надо было бы передохнуть, слишком много впечатлений на первый случай, для первой вылазки. Иван уселся на траву, стиснул лицо руками. И сразу загудело, зашумело в голове, истошный визг алчных выползней ворвался в уши — да, здесь, на спуске, они терзали несчастных, пили кровушку из обреченных… а потом мрак, темень, холод, мертвые руины и черная вековечная ночь. Нет! Надо идти дальше.