Зимний скорый. Хроника советской эпохи
Шрифт:
Димка выпил. Тяжело отдышался от водки. Покачал головой:
— Вот, значит, как всё обернулось. Мы со следователем друг на друга не глядим. И молчим оба. Потом он говорит: «На кого ты наряды выписывал за свою работу, я знать не хочу. Их фамилий мне не надо. Но, чтобы дело закрыть, написать, что факты не подтвердились, я должен буду к вам на комбинат приехать. Порыться в бумагах, с рабочими побеседовать. Ты мне только одно скажи: надежные это люди, не выдадут тебя, не проболтаются?» — «Надежные, — говорю, — не выдадут». — «Тогда и стукачи ваши ничего не докажут. Но ты, — говорит, — учти…» — Димка поморщился,
Мы больше не будем прежними, — думал Григорьев. — Черт возьми, такие мысли и раньше приходили в голову! Стоило судьбе встряхнуть кого-то из нас посильнее, и казалось: вот она — грань молодости, беспечности, дальше мы пойдем умудренные. Пойдем сквозь минное поле жизни, обдумывая каждый шаг и радуясь ему. А потом это настроение размывалось в житейской суете… Почему кажется, что теперь мы уж точно изменимся?
— Смотри-ка, — вдруг удивился Димка, — сколько сидим, одну «мегатонную» втроем прикончить не можем!
Но история с Димкой была не переломом, а только предвестьем. Настоящий перелом случился в его, Григорьева, собственной жизни. Почти два месяца спустя. В начале августа того самого, дважды юбилейного 1977-го.
Он вернулся из командировки в приподнятом настроении — успел на день рождения Нины! Ей исполнялось тридцать два. Кажется, зачем было спешить? В последние месяцы они почти не разговаривали. А вот, всё равно — соскучился за две недели отлучки. И торопился. И на что-то надеялся.
В недрах его потрепанного портфеля втиснулся между папками бережно завернутый пакетик с подарком — двумя парами финских колготок. Нина всегда жаловалась, что колготки так легко рвутся, всегда искала именно финские. А он был проездом в Москве и, отстояв часовую очередь, купил их в «ГУМе». А в «Детском мире» купил для Алёнки куклу из ГДР с набором кусочков ткани и картинками выкроек — самой шить кукольные платья. По дороге всё думал: не рано ли будет для девочки шести с половиной лет? Можно ли давать ей в руки иголку? Решил посоветоваться с Ниной и, может быть, чудесную коробку с куклой спрятать от Алёнки на годик-другой.
С порога квартиры его холодком облила тишина. Он не особо удивился: Алёнка, должно быть, у тещи, Нина — ушла куда-нибудь. Но что-то необычное, непонятное ударило в глаза уже в ванной комнате, куда он зашел первым делом вымыть с дороги руки и лицо. Не сразу и догадался, что случилось. Потом сообразил: с полочки над раковиной исчезли разноцветные флаконы с душистыми шампунями, а в пластмассовом стаканчике для зубных щеток сиротливо стояла одна-единственная щетка — его собственная.
Он выскочил из ванной, заметался по квартирке, ничего еще толком не поняв, но сверхчутьем осознав всё сразу, пронзительно, до отчаяния. Рванул створку шкафа, окинул взглядом опустевшие полки, где всегда лежали свитера и кофточки Нины. Распахнул другую створку — и ошалело уставился в пустоту. Его еще овеяло слабым запахом духов, оставшимся от ее платьев, прежде тесно здесь висевших…
Кажется, он стонал или что-то кричал, выгоняя из груди обрывную дурноту падения. Стены, стулья, потолок, этажерка, с которой исчезли алёнкины игрушки, — всё вокруг перекашивалось ударами, изломами. Растрескался крохотный и безразличный для огромного мира кристаллик его жизни, но трещины от этого разрушения брызнули тонкими и уже нескончаемыми молниями, дробя весь вселенский монолит.
В квартирке было душно. Он заметил, что Нина, уходя, оставила форточку закрытой, рассердился на нее за это, и ужаснулся нелепому своему гневу. А в мозгу, тоже нелепо, бились строчки, вдруг прорвавшиеся из глубины памяти, из давнего, юношеского, почти забытого предчувствия судьбы. Так вот что значили те слова о книгах-черновиках, которые приходится набело переписывать в жизни!..
Наконец, заметил на столе двойной тетрадный листок, исписанный аккуратным, крупным почерком Нины. Повалился на стул, потянул листок поближе. Никак не мог заставить себя начать читать. Скользил взглядом по одним и тем же строчкам. Наверное, она тоже извела немало черновиков, прежде чем написать всё так чисто. Наверное, даже плакала от жалости к нему и к себе.
«Больше не могу… — читал он. — Самый решительный шаг в моей жизни… Прости, если можешь…» Это «прости» повторялось в письме не меньше десятка раз.
А в общем, всё она с женской практичностью обдумала и перечислила: «Алёнку ты будешь видеть, когда пожелаешь. В моей квартире можешь остаться, мне жилплощадь пока не нужна…» (Его как по лицу хлестнули эти слова — «моей» и «пока». Хоть, конечно, и сам не забыл бы, что кооперативная квартирка принадлежит ей.) В конце стоял номер телефона, по которому ее можно теперь найти.
Ночь он не спал, а утром, с больной головой и гудящими как под током нервами, позвонил вначале на работу, чтобы оформили два отгула, потом, собравшись с духом, — Нине.
Слышать ее голос в телефонной трубке было невероятно и невыносимо. Впрочем, она только отвечала, испуганно и односложно — «да», «нет». Назначил ей встречу на следующий день в ресторане. Так почему-то взбрело ему в больную голову, а Нина покорно согласилась.
Затем отправился к своим родителям. Разговор с ними был мучительней всего предстоящего, и с этим он хотел разделаться как можно скорее. Мать расплакалась, убежала на кухню. Отец хмурился и каменно молчал.
Марика не было в городе. Абитуриенты, которых он натаскивал, уже сдали вступительный экзамен по математике, получили пятерки, и Марик, взяв у себя в проектном отпуск, уехал на дачу. А Димка оказался на месте, один, без Стеллы с Катькой. Вечером Григорьев к нему и отправился.
Хотел рассказать о случившемся постепенно, с подготовкой, да в очумелом своем состоянии выпалил всё сразу, с порога.
Димка пренебрежительно хохотнул: глупые, мол, у тебя шутки! Но тут же, при взгляде на Григорьева, остолбенел. Рот у Димки раскрылся, зеленые глаза сделались огромными и круглыми. Только что не выпучились, как у лягушки.
— Ну, шалава… — проговорил Димка. — Ну, сучья душа…
В глазах его метнулся было испуг: ведь это про жену друга! Но Григорьев понуро молчал, и Димка, уже не сдерживаясь, схватился за голову: