Зимний скорый. Хроника советской эпохи
Шрифт:
Алёнка улыбалась. Григорьев наблюдал за ней и думал о том, что она только улыбается, но не смеется. И редко плачет. Не похожа на других детей, такая же сдержанная, как Нина.
И сама Нина стояла рядом, в фартуке, с мокрыми руками. Что-то готовила на кухне или мыла посуду, и тоже не выдержала, пришла посмотреть «АБэВэГэДэйку». А в окно стучал дождь, дождь. Весь год семьдесят шестой в Ленинграде запомнился пасмурным и дождливым, словно от зимы в его начале до зимы в конце была одна сплошная осень.
Идиллическая картина: муж, жена и прелестная дочурка воскресным утром.
И самыми спокойными, безболезненными были две ночи — с пятницы на субботу и с субботы на воскресенье. При Алёнке, когда она засыпала рядом на своем диванчике, ему самому только и оставалось — заснуть, отодвинувшись от Нины как можно дальше.
АБэВэГэДэйка, АБэВэГэДэйка, Это учеба и игра!..Время от времени показывали прежние «АБэВэГэДэйки», прошедшие несколько месяцев назад, и в циклических повторениях был некий знак стабильности, покоя. По всей стране шла подготовка к очередному великому празднику — шестидесятилетию Октябрьской революции. А там, невдалеке, уже виделось, как возвращаются, слегка прибавив в цифрах, неизбежные юбилеи — стодесятилетие Ленина, тридцатипятилетие Победы. За ними наплывало шестидесятилетие СССР. Всё устоялось, кажется, навсегда, подобно смене времен года.
События в стране происходили только на телеэкране, отделённо от суеты обычной жизни. И все они, — будь то Двадцать пятый съезд КПСС, провозгласивший девизом очередной пятилетки «Эффективность и качество», или присвоение Брежневу маршальского звания, или вручение ему золотой сабли в день семидесятилетия, или восторги по случаю выхода его книги «Малая земля», — тоже смотрелись нескончаемой «АБэВэГэДэйкой», праздничной клоунадой, раздражающей в отличие от детской «АБэВэГэДэйки», но кажущейся необходимой, как некое декоративное оформление налаженного порядка.
Гремела, хохотала, рассыпалась над страной песенка про клоуна Арлекино, мгновенно сделавшая знаменитой молодую певицу Аллу Пугачеву.
Появились в музыкальных магазинах две первые пластинки Высоцкого. Они были совсем маленькие, всего-то по четыре песни на каждой, но и в этом виделся особый знак времени: теперь всё так уравновешено и прочно, что позволено и Высоцкого, — конечно, с отбором, — официально признать и выпустить в свет.
А в промышленности катилась волна переименований. Любой научно-исследовательский институт, имевший хоть какое-то опытное производство, с ходу возводили в ранг НПО и подбирали для него громкое название, обычно из области физических терминов. Множились «Фотоны» и «Магнетроны», «Кристаллы», «Кванты», «Радианы». И ровно ничего не значащая суета с заменой бланков, печатей, табличек всё же на какое-то время отвлекала и будоражила. Создавала ощущение перехода к чему-то, если не лучшему, то окончательному.
Даты и юбилеи всходили и проходили на небосклоне, как созвездия Зодиака. Их спокойное вращение больше не могла смутить и военная угроза. Казалось, разрядка победила. В минувшем, 1975-м, в космосе состыковались наш «Союз» и американский «Аполлон», а в Хельсинки грандиозной «АБэВэГэДэйкой», размноженной всеми телеэкранами планеты, отмелькало, отзвенело Общеевропейское совещание, утвердившее нерушимость границ.
Газеты и лектор достигнутое называли торжеством. После стольких страданий не заслужил разве наш народ покой, безопасность, порядок в государстве? Пусть хоть такой, механизмом отдающий порядок, с расписанием событий и праздников на десятилетия вперед?
И были бы правы газеты и лектор, всё было бы действительно совершенно, действительно вечно, если бы только огромная страна могла каким-то чудом — вся, целиком — стать подобием уютной институтской кафедры, где неутомительно работала Нина. Если бы кроме изобильной Москвы и обеспеченного Ленинграда не было на громадных российских просторах сотен заводских городов с безнадежно пустыми магазинами, с талонами на килограмм мяса или колбасы и двести граммов сливочного масла в месяц на человека. Если бы не было самих заводов, где вращение по орбите от юбилея к юбилею приходилось поддерживать всё с большими усилиями.
Григорьев смирился уже с тем, что Нина не может понять, как он устает на работе. Но не мог теперь смириться с самой усталостью. В шестнадцать лет, в вечерней школе — мирился, тогда это была усталость штурма. И в двадцать лет, когда на подгибающихся ногах плелся домой с хлебозавода или с овощной базы, — мирился. Та мускульная усталость была конкретной, она сразу приносила искомое нехитрое вознаграждение, отмеренное в рублях. И в двадцать пять лет, когда сидел от темна до темна в забитой приборами «клетушке», — мирился. Та усталость была сродни любовной: обессиливая, она давала удовлетворение, успокаивала душу.
Но усталость, с которой он приближался к своим тридцати годам, нелегко было снести. Эта пронизывающая усталость переваливших на вторую половину семидесятых изнуряла бесконечностью, бесцельностью и уже становилась всеобщей. Везде — в лабораториях, в конструкторских отделах, в цехах — люди, способные творить, надрывали сердца и пережигали нервы, пытаясь скованными руками удержать то, что досталось им выстроенным так нелепо, а теперь — при всех подкрасках и переименованиях — ветшало с каждым годом. Только удержать, не дать развалиться, не дать обрушиться на головы их самих и их детей!
— …Подрабатываю, подрабатываю, — говорил Димка. — И живописные планы малюю, и на предметных планах макетики леплю. По-прежнему, вечерами. Когда все бумажки и дела раскидаю. А как иначе прикажешь? На сто пятьдесят рублей существовать? Думаешь, вон Тёма не халтурит?
Григорьев с изумлением посмотрел на Марика.
Тот пожал плечами:
— Ну, я тоже… подрабатываю. Репетитором. Готовлю по математике ребят. К экзаменам в институт.
— Понятно, что к экзаменам. Чего же ты скрывал?