Зимний скорый. Хроника советской эпохи
Шрифт:
— Ну, Диме я сказал, а тебе — собирался. У меня в прошлом сезоне шесть учеников было, все на отлично сдали. А этой осенью восьмерых взял. Мне много не надо: у других репетиторов такса — пять рублей за двухчасовое занятие, а я беру — три. По два занятия в неделю, набегает со всех моих абитуриентов рублей двести. Да на работе у меня сто сорок. Всего получается столько, сколько имел бы сейчас на кафедре старшим научным со степенью. — Он помолчал, потом добавил всё так же серьезно, без иронии: — Восстановил для себя справедливость. Как мог.
— Понял? — усмехнулся Димка, обращаясь
— Он и так устает, — заступился Марик.
— А я в начальниках не устаю?! — вскинулся Димка.
— Может, я тоже что-то свое мастачу, — сказал Григорьев. — Только не для денег. Хоть денег и мне не хватает.
Темные глаза Марика блеснули острым любопытством, но он промолчал.
А Димка стал приставать:
— Ну расскажи! Ну чего темнишь? Или секретное что-то изобретаешь?
— Потом, — отнекивался Григорьев, — потом, не сейчас.
Вот странное дело: Нине признался в том, что пишет. Ей давал свои рукописи и волновался в ожидании ответа, хоть знал с самого начала: ей будет неинтересно. А ребятам, ближе которых и не было никого на свете, если не считать отца с матерью, — ребятам духу не хватало сказать. Как будто даже страшился.
…Отец, угрюмо и внимательно читавший «Малую землю», вдруг сердито захлопнул тоненькую книжку и отшвырнул ее.
— Ты что? — удивился Григорьев.
Брежневское творение, с его обкатанным газетным слогом, казалось, могло вызвать только скуку, но не возмущение.
— Кто это сочинил, — мрачно сказал отец, — тот не только что в бою не был, оружия в руках не держал. Помню, из карабина в сумерках выстрелишь — и то вспышка глаза слепит. А уж когда — «максим», ночью, очередями… Да у «максима» в темноте дульное пламя на полметра! Даже я, артиллерист РГК, видел, знаю. А этот, читай, в ночном бою, — когда стрельба, и вспышки разрывов кругом, и немцы метров за триста, не меньше, — лежит, лупит себе из «максима», ВИДИТ, как немцы валятся, да так ясно, что отличает: ага, эти от моих пуль падают, а те — от другого пулемета. Прямо, барон этот самый, который на пушечном ядре верхом летал!
Отец опять взял книжку, полистал — и снова бросил:
— Да еще тут глупостей… даже говорить противно! Что ж они, фронтовика настоящего не могли найти, чтоб прочитал и поправил? Свои-то, ладно, всё сожрут и облизнутся, а перед миром-то как? Позор!
Но мир, похоже, и не обращал внимания на фантазийное творчество генсека. У мира были иные заботы. В кипящем хаосе планеты свивались свои вихри и протекали лавовые потоки событий. Их отдаленной, остывшей волной осенью 1976-го выплеснуло на полки магазинов по всему Союзу уйму бутылок с вином из революционной Португалии. Закупили эту прорву как видно для того, чтоб поддержать очередной прогрессивный режим. На вкус винцо было так себе, средненькая бормотуха. Но этикетки — сверкающие, многоцветные картинки — просто загляденье. Димке особенно понравилась этикетка «Old friends»: трое смешных старичков, снежно-седых и розово-лысых, увлеченно поют за столом с поднятыми бокалами.
— Вот, глобусы, — говорил Димка, поворачивая бутылку и любуясь, — под старость и мы такими чудиками станем. Лет через сорок, а?
Он был как будто в веселом настроении. Только улыбка его, доходившая до оскала острых белых клыков, да отрывистость в голосе выдавали глубинный нервный ток.
А с пластинки, вертевшейся на стареньком проигрывателе, кричал Высоцкий:
Чуть пом-медленнее, кони! Чуть пом-медлен-не-е! Ум-моляю вас Вскачь Не лете-еть!..— Ух, дает мужик! — восхищался Димка. — До печенок меня пробирает!
— Магнитофон-то когда купишь? — любопытствовал Григорьев. — Деньги теперь есть у тебя.
— Деньги есть. Времени нет. Магнитофон — времени требует. Записывать, переписывать, слушать. — И опять Димка щелкал по бутылке, где на этикетке распевали потешные старички: — Это в каком же году нам по семьдесят стукнет? Мне — в две тыщи шестнадцатом, вам — в две тыщи семнадцатом. О-о, в столетие революции! Представляете, праздник закатят? В космосе, наверное, салют устроят! Как раз к вашим юбилеям. А мы — вот так споем.
— Если доживем, — уточнял Марик.
Димка отмахивался:
— Доживем, глобусы, куда мы денемся! — И к Григорьеву: — Верно?
Григорьев не отвечал. Усталость свою, неизбывную и всё нараставшую, он давно воспринимал как тревогу. Бесконечное давление в неподвижности ни один материал не снесет, а человеческие души, человеческая плоть — подавно. Уже не сверхчутьем, а почти физически — слухом, осязанием — улавливал он, как, потрескивая, недалеко впереди пробегают первые трещинки неминуемого разлома.
…Вот она уходит с вашего экрана АБэВэГэДэйка! Но она вернется поздно или рано А!Бэ! Вэ! Гэ! Дэ-эйка!Заключая передачу, маршировал по экрану толстый карандаш, хлопая глазками. Он особенно забавлял Алёночку, она улыбалась, показывая на него ручонкой.
А потом наступал воскресный вечер, Алёнку отвозили обратно к теще. Наступали трудные последние часы воскресенья, когда им с Ниной опять не о чем было разговаривать. И наступала — ночь. Не выдержав молчания, он стелил себе на тесном алёнкином диванчике и укладывался.
А в шесть утра гремел будильник, возвещая новую неделю. Григорьев поднимался тихонько, чтобы не побеспокоить Нину (у нее и работа начиналась позже, и добираться ей было ближе).
Перед самым уходом заглядывал в комнату, окликал ее, будил. Говорил, что завтрак разогрет. Она приоткрывала глаза, чуть поднимала голову от подушки. Он видел в полумраке ее лицо без косметики, бледное и круглое, любимое, чужое. Слышал сдержанное «Спасибо». Медлил еще секунду, потом почти выбегал из квартиры. Надо было спешить на работу. Или — в аэропорт, или — на вокзал. Если он отправлялся в командировку.