Золотая медаль
Шрифт:
— А вообще — тру-ля-ля, как говорят французы! Между прочим, ты слышала последний анекдот?
Вдруг он осекся:
— Ты почему так смотришь? Словно на завядшую розу!
— Жалко мне тебя!
Мечик аж подпрыгнул:
— Драс-сте!
— Никак ты не избавишься от своей маски. И… галстук этот твой, как у попугая, и носишь ты его теперь исключительно из упрямства. Эх ты! «Тру-ля-ля!»
Мечик сидел будто ошпаренный.
— Ух, какая ты! — в конце концов промолвил он. — Ты кем будешь? Прокурором?
— Врачом, Мечик. После школы пойду в медицинский. Уже никаких сомнений, решение
Мечик помолчал.
— Нет, у меня по этому поводу секретов нет. На строительство ГЭС куда-то поеду. А там будет видно. Отец мой — машинист, ну и я… Только думаю, чтобы на шагающем экскаваторе. Одним словом, Марийка, ты еще обо мне услышишь! Прогремлю!
— Что ж, верю. Но пока что ты гремишь с другой стороны. Досадно за тебя. Ты, наверное, и не читаешь ничего? «Молодую гвардию» читал? А «Белую березу»? А «Знаменосцы»?
— А ты не экзаменуй, пожалуйста. Читал и читаю, только, наверное, с другой целью, чем ты.
— Как это?
— А так. Ты для чего читаешь? Я же знаю — во-первых, потому, что надо знать произведения тех писателей, которых проходим в школе. А во-вторых — ты хочешь подражать героям книжек. Характеры их обдумываешь, образы там всякие… «Автор показывает нам в этом произведении…» и так далее… А я читаю с другой целью. Я читаю для эмоций! Да. И никого не хочу копировать. Характер надо воспитывать в себе независимый, самостоятельный. Я копий не люблю. Есть такой Мечислав Гайдай, и все! А делать из себя копию героя какого-либо романа — это не в моем плане.
— А мне кажется, Мечик, что ты все-таки копия.
— Это кого же, разрешите спросить?
— Трудно и сказать. И к сожалению, ничего в тебе независимого и самостоятельного нет.
— Спасибо. Ты так плохо обо мне думаешь?
— Хотелось бы так плохо думать только о копии, которую ты, как личину, примеряешь на себя. А оригинал чтобы был другой, как положено нашим молодым людям.
Парень провел Марийку до трамвайной остановки и, крепко пожав ей руку, исчез в толпе.
Марийка сидела в вагоне, прислонившись к стенке, и смотрела, не отвлекаясь, в окно. Мимо пробегали вечерние огни, мелькали освещенные окна встречных трамваев. Марийка сидела, положив ладонь на руку, которую только что пожал Мечик. И ей казалось, что она еще до сих пор сохраняет прикосновенье Мечиковой руки.
Евгения Григорьевна уже не вставала с кровати. Лежала в полузабытьи, изможденная и высохшая, как срезанный пшеничный стебель. Где-то вне ее воображения проходило время. Светилась лампочка — ночь, потухала лампочка — день. Если склонялась над изголовьем дочь, собирала последние силы, чтобы улыбнуться. Знала давно, что болезнь неизлечимая, и все время мучила единственная мысль, чтобы об этом преждевременно не узнала Марийка.
— Не переживай, что я такая… слабая… — говорила дочери. — Все самое страшное прошло. Вылежусь… там встану. И снова все будет, как раньше.
— Ну, конечно, мамочка, — подхватывала Марийка, — мне тоже именно так говорил профессор. У одной девочки в пятом классе тоже заболела мама такой болезнью, как у тебя. И что ты думаешь? Уже совсем выздоровела…
Каждый раз Марийка выдумывала то разговор с профессором, то
Две бабушки шли тротуаром. Марийке было видно из окна, как они разговаривают, как одна из них улыбается беззубым ртом. Вот они идут, поддерживают осторожно друг друга, прожили долгую жизнь и еще будут жить, а мама умрет молодой. Как это страшно, как несправедливо!
Главное — держать сердце, чтобы оно всегда было зажато в кулак. Тогда оно становится маленьким, каменным, не пытается выскочить из груди — где такое жуткое ощущение, если сердце вдруг заполняет всю грудь. Очень тяжело его сдерживать. Сначала Марийка не умела этого делать, а потом научилась. Научилась совсем незаметно глотать слезы, улыбаться матери, если грудь разрывало рыдание, делать спокойный вид, когда от тревоги стыла кровь.
Как-то среди ночи Евгения Григорьевна проснулась, словно от толчка, и сразу же поняла, что в изголовье стоит то, о чем думала, что непременно должно было прийти, но до этого времени было еще как-то далеко, словно нереальное и постороннее. А сейчас оно уже пришло.
Ей подумалось, что теперь она уже никогда не увидит своей кустистой пшеницы, другие продолжат ее опыты, другие будут слушать шепот колосков в поле… Она так любила поле… Женщина стала припоминать, чего она еще не успела сделать. Но это было очень больно… Сердце защемило от осознания того, что она уже не вернется к дочери, к своим опытам.
К кровати подошла Марийка. Дочь, доченька! Но почему она словно плывет по комнате и вся прозрачная, сквозь ее тело видно противоположную стену… Евгения Григорьевна простерла к дочери руку, и рука бессильно упала на грудь.
Потом ей послышался размеренный знакомый шум. Сердце ее сладко застучало. Да, да… это шумят очень густые и очень высокие колосья. И все, все было, как всегда: и поле, и перламутровые облачка, и ветерок прыгал по ниве, словно зыбью засевал буйные разливы хлебов.
Мелькнули полузабытые эпизоды детства, весенние воды, дикие гуси в небе, почему-то появилась белая береза с вырезанными на коре инициалами, и хоть очень старалась Евгения Григорьевна их прочитать, но в глазах потемнело, и вся береза тоже почернела, как уголь. В комнате тяжело ходили, переваливаясь, извозчики в неуклюжих кожухах, заполнили всю комнату, и никак нельзя было понять, зачем они пришли и что им нужно.
Утром Марийка глянула на мать и заметила в ее лице незнакомое новое выражение. Что-то случилось, а что — нельзя понять.
— Дядя, дядя, купите подснежники!
Мечик сидел в сквере на лавке и ждал Лиду Шепель. Он купил два больших букета подснежников — они пахли влажной землей, мокрым лесом, хохлаткой. Снова весна! Давно ли завывала над городом метель, засыпала снегом тротуары!
— Подснежники! Подснежники! Купите подснежники!
Последние лужицы высыхают на брусчатке, на них больно смотреть от ослепительного солнца. И окно на втором этаже нового дома тоже отбивает солнце и, будто специально, слепит Мечику глаза. Воробьи купаются в лужах — мокрые, счастливые.