Золотое руно
Шрифт:
— Нет, — ответил Ломов задумчиво и мрачно. — Она… уехала с Севера раньше. Дура. Теперь небось крутится на семьдесят рублей, а у меня на книжке… Что я, зря вьюгу слушал? Рояль ореховый контейнером пригнал. Квартира будет — блеск! Дура! Пусть-ка теперь покрутится на свою зарплату. Ну, ты давай!
Колтыпин нетвердо взялся за кружку, сморщил свой лоб и, мучительно покусывая губы, выдавил:
— Я вот чего хотел спросить: про тот случай…
— Ну, кидай, кидай! Мало ли их, случаев!
— Спасибо, я сейчас, только скажите: Петьку с ребятами тоже случайно завалило?
— Да ну кидай! Кидай! Да закуси сразу.
— Нет, вы скажите… — мучительно настаивал Колтыпин.
— Случай, земляк, случай, а случай — всему голова…
— Так какой же случай, когда все кричали, что работы продолжать опасно! — с дрожью проговорил Колтыпин.
— Кричать кричали и говорить говорили, а приказа мне свыше не было, и точка!
— Так вы же сами могли отменить работы! — хрипло выдохнул Колтыпин и отодвинулся, все еще держа водку в руке.
— Чудак ты, темна душа, чудаком и умрешь! Для чего я тебя только сейчас жить учил, а? Ты забыл мою формулу жизни? То-то! А мне служба дорога была. Что я без службы? Кем я был без службы? Я, может, хуже тебя был без службы. Людей с поездов сталкивал за мешок картошки, а ты мне такое говоришь! — распалялся Ломов.
Издалека приближался шум встречного поезда, которого пережидал товарный на Калугу. Поезд без остановки прогрохотал мимо, и уже было слышно только слабое почухиванье паровоза да хруп колес, словно за стенкой передвигали тяжелый шкап, а Колтыпин сидел, оцепенев и что-то высматривая в покрасневшем лице Ломова.
— Так вы точно знали, на что шла наша бригада?
— Знал!
— Но ведь там же были люди!..
Вношу поправку, Колтыпин: не люди, а навоз истории! И вообще… Ты что?!
Колтыпин выплеснул водку в лицо Ломова, поднял с пола свой узелок и боком засеменил к выходу.
В открытую дверь было слышно, как вскрикнул паровоз. Он с шипеньем отпустил тормоза, мощно подался назад, и удары, постепенно замирая, дробно передались до самого последнего вагона.
— Гопник! — крикнул Ломов вслед.
Колтыпин глянул из притвора, потом решительно вернулся и стал медленно приближаться. Ломов ждал его, набычась.
Сухонький старичок поднялся, как по тревоге, и сидел, схватившись за голенища валенок и внимательно следя за обоими соседями.
Колтыпин приблизился, чуть склонившись вперед и вцепив свои фиолетовые пальцы в отворот полупальто, словно хотел привязать их, чтобы они не сорвались.
— Ну, назови еще! — прохрипел он со злорадной улыбкой. — Назови, не бойся, я ничего не могу тебе… Ну, назови, мне не обидно. Мне обидно, что тогда, у барака, мой булыжник только скользнул по твоему кочану!
Ломов еще автоматически дожевывал, когда Колтыпин уже хлопнул высокой стеклянной дверью.
Старик встал, держась за диван, и взглянул в незамерзшее у края стекло.
Товарные вагоны уже ползли мимо вокзала. В желтом свете лампочки над входом было видно, как щуплая фигура Колтыпина пересекла перрон и устремилась к поезду на втором пути. Грузовой уже набирал скорость, и какое-то время
— Сел! — радостно воскликнул старичок и хлопнул себя по бедрам.
Ломов сидел все в той же позе, жевал и вытирал бумагой пальто. Но вот он плавно вытянул ноги, посмотрел куда-то сквозь старика и ответил:
— Вот свинья! А ведь он, черт возьми, раньше будет в Калуге.
Ожидание
Присесть было не на что: остаток сена у конюшни, сваленные еще летом бревна, поломанные жерди забора и даже телеги — все было в одну ночь завалено снегом и бугрилось в полумраке рассвета.
«Хозяева!» — сокрушенно покачал головой Ксенофонт Овинин, смолоду прозванный праведником. Он отвернул свое сухое, бескровное лицо от метели и, поняв, что конюх, обещавший прийти пораньше, обманул его, — полез через сугроб к стене конюшни, где не так завивало.
Было еще темно, но деревня уже проснулась. Сквозь плотную метель тускло, как размазанные, светились окошки ближних изб, ветер доносил запахи дыма и чьи-то высокие сорванные голоса — должно быть, на скотном дворе схватились доярки, — но конюшня все еще была заперта. За ее тонкой, срубленной из подтоварника стеной, глухо переступали и осторожно фыркали лошади, словно опасались разбудить свой тяжелый трудовой день. Где-то в середине деревни, за большим прудом, взревел пускач и, сделав свое дело, осекся, остался только приглушенный рокот трактора.
«Проснулся наконец!» — проворчал Ксенофонт и задумался о своем.
Ему представились дрова в лесу, занесенные снегом, и та поляна, и дорога к ней, которые сейчас тоже, по-видимому, занесены. Потом он вспомнил, что метель можно было бы предусмотреть и вывезти дрова вовремя, поскольку еще задолго до этой кутерьмы ломило покалеченную на войне руку, а накануне, когда он выходил по нужде, то почувствовал потепленье, ощутил широкий тугой ветер и угадал над головой низкое небо — беззвездное и тяжелое, какое всегда бывает перед снегопадом. Но ни эта досадная промашка, ни обман конюха, обещавшего дать лошадь получше еще до наряда, недолго огорчали его: на смену пришло какое-то новое, тревожное чувство, словно в открытом поле настигала его гроза…
Это началось еще с осени, когда Ксенофонт случайно прочел в брошенном дачниками журнале — порванном, без обложки — поразившую его статью. Там, на замусоленной странице, на которую жена приноровилась ставить сковороду, холодно и убедительно было написано о том, что в мире голодает половина населения! И приводились какие-то цифры. Эта новость так изумила и встревожила Ксенофонта, что несколько дней он маялся разными воспоминаниями. То виделся ему голод первой империалистической, то гражданской войны, то послевоенная засуха в сорок шестом — такие тревожные и живучие в памяти… Он прожил жизнь и, оглядываясь в прошлое, старался разобраться в нем. Внимательно присматриваясь к людям, стремясь рассмотреть, как они живут, он пришел к выводу, что живут они неправильно: мало работают.