Золотое руно
Шрифт:
Эти невеселые мысли навалились на него и сейчас, когда он стоял у конюшни и щурился на силуэт водокачки, слабо проступавший из рассветно-снеговой мути… Голод… Неужели он придет? Ему не было страшно, он знал, что протянут они со своей Полиной недолго, и потому все опасения связывал с сыновьями и внуками, живущими по городам, и даже вот с этими лентяями, спящими до третьих петухов… Он понял из журнала, что не от сладкого толстолобые ученые собираются делать еду из всякой всячины, вроде нефти…
— Эй, дядя Ксенофонт! Ты чего тут притаился, как конокрад? Али деда Петра ждешь? Здорово!
— Его, лентяя, болтуна непросыпного! Говорил, приди поране, а сам дрыхнет. Марья умерла, теперь некому с печки
Подошедший был совсем молодой парень, недавно вернувшийся из армии — добродушный, вечно улыбающийся и уже пристрастившийся к водке. Он стоял по ту сторону сугроба, прямой, тощий, в сдвинутой на затылок мятой шапке, в распахнутой фуфайке, всего себя подставив осатаневшей метели… Ксенофонт посмотрел на расстегнутый ворот его рубахи, где матово белела грудь, и поежился.
— Иди сюда, озябнешь! — позвал он Сашку.
Тот охотно перелез через сугроб и стал сразу же выгребать снег из-за голенищ валенок, улыбаясь своей постоянной, неглупой, но какой-то вымученной улыбкой, как будто он смеялся над собой.
— Все пьешь? — укорил его Ксенофонт, почувствовав запах.
— Ага! — радостно ответил тот.
— Почто?
— Государству помогаю: оно на мне держится!
— Как бы не на тебе! Государство — это хозяйство, а какое хозяйство на пьяницах да на блаженных стояло, а? То-то! Вот у тебя сейчас ни дров ни дровины, ни мяса ни мясины. Верно?
— Верно, — согласился Сашка.
— А отчего это?
— Так я же не кулак!
Ксенофонт с минуту смотрел на парня, сокрушенно покачивая головой, и лишь потом проговорил со вздохом.
— Эх, парень, парень! А я думал, тебе в армии ума дали. Нет! Как надули дураку в уши — так и осталось все, и знать больше ничего не желает. Ишь, к идеям каким пошел без порток-то! Уж не конюх ли Петр тебя направил по этому пути-перепутью? А то ведь он только это и может. Он всю жизнь заплаты людям показывал, с той самой поры, как они в моду вошли, да гордился, что бедняк. Все по сельсоветам терся, незаработанное пропивал да к власти лез этакой-то сукин сын! Таким людям, Сашка, болтовня одно спасенье. Им ведь никого и ничего не жалко, им ведь и землица-то наша, Россиюшка-то, мачехой приходится. Они и вашего брата, молодежь, с толку сбивают. Мы власть брали не для того, чтобы во рвани ходить да голодом сидеть. Раньше бедняк — это несчастный класс, а ныне — лодырь, мусор последний, и гордиться тут нечем! Вся суть жизни, Сашка, в труде, а ты дурак — с чужой головы живешь.
— А может, и не дурак, — оскалился парень.
— Это как смотреть! Ты не дурак, раз понял, что можно на государственной шее прожить, работать не работаешь, а получку получаешь, ждешь ее в свой срок, знаешь, что в совхозе не дадут с голоду подохнуть, все выпишут сколько-нибудь.
— Я работаю — корма вожу, — возразил Сашка.
— Какая это работа! — махнул рукой Ксенофонт и вытер мокрое от снега лицо концом шарфа. — Поработал бы, как нам приходилось! Или вон мою Полину спроси, как она в колхозе ломалась за сто грамм ржи, да еще свое хозяйство вела, трех парней растила-блюла, как спать — не знала. Мы, уцелевшие, с фронта пришли, колхоз подлатали, а вы сейчас и совхоз-то разламываете.
Сашке хотелось возразить, но он вспомнил, как Ксенофонт работал вместе с ним на покосе, перед выходом на пенсию, и замолк с неловкой улыбкой. Тогда Ксенофонт выкосил, высушил и сдал в колхоз семь тонн сена — вдвое больше других, а по осени еще себе натяпал по кустам на корову. Сашке вспомнилось то лето, большой луг на дальнем покосе, весь выкошенный этим жилистым стариком, и он остался доволен тем, что не возразил. Тогда Сашка спросил у Ксенофонта, зачем он так ломается, все равно, мол, получит шиши, и старик, помнится, шикнул: «Не трави душу, сопляк! Я иначе не могу работать,
— Ежели ты, Сашка, не дурак, то лодырь — это точно, а за лодыря ни одна порядочная девка не пойдет.
Ксенофонт замолчал, и если бы Сашка посмотрел в ту минуту в его глаза, то увидел бы в них горький, живой огонек. Ксенофонт вспомнил молодость…
После гражданской вернулись Петр и Ксенофонт в свою деревню. Петр пустился сразу свою невесту Полину обхаживать. А гулял он весело, задорно, да и красив был этот прибауточник. Девки в одну зиму столько от него наслушались, что хватит до старости детей потешать. Гулял и Ксенофонт, но гулял между делом, поскольку дом-гнилуху заново перестраивал, землю в толк приводил. Около двух лет парень недосыпал, недоедал и вошел, наконец, в свой, своим топором срубленный дом. Вскоре после уборочной, на деревенском гулянье выпил Ксенофонт и при всем честном народе сказал Полине, тогда еще невесте Петра: «Загляни в мой терем, Полинушка, может, понравится». Любил он девку, а она как вспыхнет, да и скажи, не подумав: «А что мне терем? Мне хоть под крыльцом да с молодцом!» А тут и Петр подлетел в буденовке, но только поймал его Ксенофонт за руку и в лицо тому: «Ты меня в бою видел? Так отойди! Не нам это решать — ей!» Прошла зима, и умная девка рассмотрела, за кого ей замуж идти. Поняла, что прискучат шуточки Петра и сыта ими не будешь, а за работящим Ксенофонтом можно жить как за каменной стеной, да и нравился он ей не меньше Петра. А на следующую осень вошла Полина в дом Ксенофонта хозяйкой. На свадьбе обиженный Петр в пляске горе стряхивал и бил буденовкой об пол, пока Ксенофонт его не одернул: «Сними, не позорь нашу форму. Эта шапка хороша, когда ты на коне, а не на четвереньках!»
Все это вспомнилось Ксенофонту, и он рад был этому, но посмотрев на Сашку, нахмурился:
— Чего ухмылку-то состроил? Ни одна, говорю, не пойдет девка за тебя, а пойдет — покается. Ты уж лучше не женись и нищету не разводи, раз до работы не горазд, да и пьешь.
— Да я разве много пью?
— Ты совсем брось и человеком когда-нибудь станешь. Ведь мне, Сашка, наплевать на тебя, я просто хорошего хочу, потому и говорю: отстань от этого, не пей. И рожа-то у тебя что у старика сделается — обмякнет вся, и в штанах толку не будет… Да ты посмотри на Петра, он на два с лишним года меня моложе, а ведь ты его дедом зовешь.
— А и верно, дядя Ксенофонт! — удивился Сашка.
— А ведь он не переломился в работе, всю жизнь отлынивал от косы да от плуга.
Незаметно стало светлеть. Метель поредела, и водокачка вырисовывалась уже совсем отчетливо, близко. Темным брусом обозначился среди снежного марева приземистый коровник, и запятнились в синей рани ближние избы.
— Скоро, скоро… — задумчиво проговорил Ксенофонт.
— Что скоро, дядя Ксенофонт?
— Голод, Сашка. Голод придет.
— Откуда?
— Эх, Сашка. Сашка!.. Ну как тебе объяснить? Вот был я недавно в Москве, глянул раз сверху вниз в метро — в глазах помутилось: голов людских что гороху в мешке. Иной раз вспомнишь — и не верится, что все делом заняты, но ведь всех, Сашка, кормить надо, они же живые! А кому кормить? Вот мы скоро все перемрем, а на вас надежа плоха. Вот тебе и голод. Об этом уж везде пишут, — добавил Ксенофонт.
— Ничего! За нас машины вкалывать будут!
— Дурак ты, Сашка, и уши твои холодные! Машина-то человеческой душой жива, своей-то у нее нету, а если у тебя душа к земле не лежит, так у машины и подавно. Машин-то всяких наделают — это точно! И автомобилей — тоже. Вот и будет ваш брат кататься на них в модных одежах да с пустым брюхом, будет искать, где бы обменять свою машину на кусок мяса. Голод, давно известно, — не тетка! Он уж и сейчас полмира ломает. Он ведь все чистит, все выдумки заставит забыть…